Поставив портфель на стул, Ефим осторожно вытаскивал папку и
вручал мне, одновременно как бы и смущаясь, и оказывая честь, которой он не
каждого удостаивал (не каждый, правда, спешил удостоиться).
- Знаешь,- говорил он, отводя при этом глаза,- мне очень
важно знать твое мнение.
Иногда я пытался как-нибудь отбрыкаться:
- Ну зачем тебе мое мнение? Ты же знаешь, что от критики я
отошел, потому что всерьез заниматься критикой не дают, а не всерьез ею заниматься
не стоит. Я работаю в институте, получаю зарплату. А о текущей литературе
писать не собираюсь. Ни о твоих книгах, ни о других.
Он в таких случаях пугался, смущался и пытался меня уверить,
что ни на какую печатную критику и не надеется, ему достаточно только моего
высокоавторитетного устного мнения.
И конечно, я всегда давал слабину.
Однажды, впрочем, я сильно на Ефима рассердился и сказал не
ему, а своей жене:
- Вот придет, и я ему скажу, что я его книгу не читал и
читать не буду. Я не хочу читать про хороших людей. Я хочу читать про всяких
негодяев, неудачников и проходимцев Про Чичикова, Акакия Акакиевича, про
Раскольникова, который убивает старух, про человека в футляре или про Остапа
Бендера. А мой любимый герой - дезертир, торгующий крадеными собаками.
- Подожди, не горячись,- попыталась меня утихомирить жена.-
Посмотри хотя бы первые страницы, может быть, в них все-таки что-то есть.
- И смотреть не желаю! В них ничего нет и быть не может.
Глупо ожидать от вороны, что она вдруг запоет соловьем.
- Но ты хоть полистай.
- И листать нечего! - Я швырнул рукопись, и она разлетелась
по всей комнате.
Жена вышла, а я, поостыв, стал собирать листки, заглядывая в
них и возмущаясь каждой строкой. В конце концов я пролистал всю рукопись,
прочел несколько страниц в начале, заглянул в середину и в конец.
Роман назывался "Перелом". Один из участников
геологической экспедиции сломал ногу (и вначале даже мужественно пытался это
скрыть), а врача поблизости нет, он находится в поселке за сто пятьдесят
километров, и имеющийся у экспедиции вездеход на беду сломался. И вот хорошие
люди несут своего мужественного товарища на руках, в дождь и снег, через топи и
хляби, переживая неимоверные трудности. Больной, хотя и мужественный, но
немного отсталый. По-хорошему отсталый. Он просит друзей оставить его на месте,
потому что они уже нашли конец нужной жилы, которая очень нужна государству. А
раз нужна государству, то и для него она дороже собственной жизни. (Хорошие
люди тем, особенно, и хороши, что своей жизнью особо не дорожат.) Герой просит
его оставить и получает, разумеется, выговор от хороших своих товарищей за
оскорбление. За высказанное им предположение, что они могут покинуть его в
беде. И хотя у них кончились все припасы: и еда и курево - и ударили морозы, они
все-таки донесли товарища до места, не бросили, не пристрелили, не съели.
Все было ясно. На листке бумаги я набросал некоторые заметки
и ждал Ефима, чтобы сказать ему правду.
В четверг, как всегда, он явился, нагруженный своим раздутым
портфелем, из которого и мне досталась банка болгарской кабачковой икры.
Мы поговорили о том о сем, о последней передаче "Голоса
Америки", о наших домашних, о его сыне Тишке, который учился в
аспирантуре, о дочке Наташе, жившей в Израиле, обсудили одну очень смелую
статью в "Литературной газете" и оценили шансы консерваторов и
лейбористов на предстоящих выборах в Англии. Почему-то отношения консерваторов
и лейбористов Ефима всегда волновали, он регулярно и заинтересованно пересказывал
мне, что Нил Киннок сказал Маргарет Тэтчер и что Тэтчер ответила Кинноку.
Наконец, я понял, что уклоняться дальше некуда, и сказал,
что рукопись я прочел.
- А, очень хорошо! - Он засуетился, немедленно извлек из
портфеля средних размеров блокнот с Юрием Долгоруким на обложке, а из кармана
ручку "Паркер" (подарили океанологи) и выжидательно уставился на
меня.
Я посмотрел на него и покашлял. Начинать прямо с разгрома
было неловко. Я решил подсластить пилюлю и сказать для разгона что-нибудь
позитивное.
- Мне понравилось...- начал я, и Ефим подведя под блокнот
колено, застрочил что-то быстро, прилежно, не пропуская деталей.- Но мне
кажется...
Паркеровское перо отдалилось от блокнота, на лице Ефимовом
появилось выражение скуки, глаза смотрели на меня, но уши не слышали.
Это была не осознанная тактика, а феномен такого сознания,
обладатели которого видят, слышат и помнят только то, что приятно.
- Ты меня не слушаешь,- заметил я, желая хотя бы частично
пробиться со своей критикой.
- Нет-нет, почему же! - Слегка смутясь, он приблизил перо к
бумаге, но записывать не спешил.
- Понимаешь,- сказал я,- мне кажется, что, сломав ногу,
человек, даже если он очень мужественный и очень хороший, во всяком случае в
первый момент, думает о ноге, а не о том, что государству нужна какая-то руда.
- Кобальтовая руда,- уточнил Ефим,- она государству нужна
позарез.
- А, ну да, это я понимаю. Кобальтовая руда, она, конечно,
нужна. Но она там лежала миллионы лет и несколько дней, наверное, может еще
полежать, каши не просит. А нога в это время болит...
Ефим поморщился. Ему было жаль меня, чуждого высоких
порывов, но спорить, он понимал, бесполезно. Если уж в человеке чего-то нет,
так нет. Поэтому он ограничил нашу дискуссию пределами, доступными моему
пониманию, и спросил, что я думаю об общем построении романа, о том, как это
написано.
Написано это было, как всегда, из рук вон плохо, но я увидел
в глазах его такое отчаянное желание услышать хорошее, что сердце мое дрогнуло.
- Ну, написано это...- Я немного помялся.- ...Ну, ничего.-
Посмотрел на него и поправился: - Написано довольно хорошо.
Он просиял:
- Да, мне кажется, что стилистически...
За такой стиль, конечно, надо убивать, но, глядя на Ефима, я
промямлил, что по части стиля у него все в порядке, хотя есть некоторые
шероховатости...
Тут он полез в карман, то ли за платком, то ли за валидолом,
и я понял, что даже некоторых шероховатостей достаточно для небольшого
сердечного приступа.
- Маленькие шероховатости,- поспешил я поправиться.- Совсем
небольшие. А впрочем, может быть, это мое субъективное мнение. Ты знаешь, меня
и раньше всегда ругали за субъективизм. А объективно это вообще хорошо,
здорово.
- А как тебе понравилось, когда Егоров лежит и смотрит на
Большую Медведицу?
Егоровым, кажется, звали главного героя. А вот где он лежит
и на что смотрит, этого я припомнить не мог и вынужденно похвалил Егорова и
Большую Медведицу.