— Наверное, — сказала она, — все фотографы такие одержимые.
Только потом я осознал, что не спорил с ее определением. Я даже не подумал, что я — жокей!
Я спросил — ничего, если я навоняю в кухне аммиаком?
— Пойду мыть голову, — сказала она.
Когда она ушла, я слил “Аякс” с тарелки в кастрюльку и долил туда все, что оставалось в первой бутылке, и, пока все это подогревалось, я открыл французское окно, чтобы не задохнуться. Затем я взял первый лист печатной бумаги и подержал его над нагревающимся стеклоочистителем. Слова Джорджа проступили так четко, словно они были написаны невидимыми чернилами. Аммиак, очевидно, быстро испарялся, поскольку для того, чтобы проявить второй лист, мне пришлось использовать и другую бутылку, но и на нем возникли слова так же, как и на первом.
Вместе они составили рукописное письмо, в котором я узнал руку Джорджа. Наверное, он сам написал его на каком-то прозрачном материале, — на чем угодно: на полиэтиленовом пакете, кальке, куске стекла, пленке, с которой смыли эмульсию... На чем угодно. Написав, он перевел письмо на диазобумагу и выставил на свет, а затем сразу же спрятал бумагу в светонепроницаемый конверт.
И что потом? Отослал ли он прозрачный оригинал? Написал ли он письмо снова на обычной бумаге? Распечатал? Узнать было невозможно. Но одно я знал точно — так или иначе, письмо он отослал.
Я слышал о результатах его получения.
Я догадывался о том, кто хотел меня убрать.
Глава 19
Гарольд с некоторым облегчением встретил меня у весовой в Сандауне.
— Ну, хоть выглядишь получше. У врача был?
Я кивнул.
— Он подписал мою карту.
У него не было причин ее не подписывать. По его понятиям, жокей, который неделю отлеживался из-за ушибов, и так потакал себе куда больше, чем нужно. Он попросил меня согнуться-разогнуться и кивнул.
— Виктор здесь, — сказал Гарольд.
— Ты сказал ему?..
— Да. Он говорит, что не хочет разговаривать с тобой на скачках. Говорит, что хочет посмотреть на тренировки своих лошадей в Даунсе. Он приедет в понедельник. Вот тогда он с тобой и поговорит. И, Филип, будь чертовски осторожен в словах.
— М-м, — уклончиво ответил я. — Как насчет Корал-Кея?
— А что с ним? Он в порядке.
— Никаких подвохов?
— Виктор знает, что ты на этот счет думаешь, — сказал Гарольд.
— Виктора, как я понимаю, не заботят мои мысли. Лошадь бежит без всяких?
— Он ничего не говорил.
— Поскольку я ему говорил, — сказал я. — Я скачу на ней, и скачу честно. Чтобы он там на парадном круге ни выдавал.
— Чего ты так взбеленился?
— Ничего… просто спасаю твои деньги. Конкретно твои. Не заставляй меня проигрывать, как было на Дэйлайте. Все.
Он сказал, что не будет меня заставлять. Он также сказал, что незачем нам встречаться в воскресенье, если я буду говорить с Виктором в понедельник, и что мы обсудим планы на следующую неделю попозже. Никто из нас не знал, что у Виктора на уме... Может, после понедельника вообще планировать будет нечего?
В раздевалке Стив Миллес плакался, что сигнал к старту дали тогда, когда он, Стив, не был еще готов, и что из-за этого он так застрял, что остальные успели пройти пол-фарлонга (Фарлонг — 201, 17 м.)прежде, чем он стартовал... и что владелец разозлился и сказал, что в следующий раз возьмет другого жокея, и без конца спрашивал потом всех: “Разве это честно?”
— Нет, — сказал я. — Жизнь — штука нечестная.
— Она должна быть честной!
— Лучше уж смирись, — сказал я с улыбкой. — Лучшее, что ты можешь ожидать, — так это тычка в зубы.
— Твои-то зубы в порядке, — сказал кто-то.
— Коронки поставил.
— По кусочкам собрал, а? Ты это имеешь в виду?
Я кивнул.
— Да стартеров надо штрафовать за то, что они дают сигнал к скачкам, когда лошади еще не выстроены, как надо! — сказал Стив, не принимая этой перебранки.
— Да отдохни ты, — сказал кто-то, но Стив, как всегда, не унимался еще часа два.
Его мать, как он сказал мне, отправилась к друзьям в Девон на отдых.
У весовой Барт Андерфилд вешал на уши лапшу наиболее легковерному журналисту о нетрадиционных кормах.
— Давать лошадям пиво и яйца — это все фигня. Нелепость. Я никогда такого не делаю.
Журналист удержался от замечания — или просто не знал, — что тренеры, склонные добавлять в пищу лошадям яйца и пиво, в целом куда более удачливы, чем Барт.
Когда Барт увидел меня, с его лица сползло покровительственное всезнающее выражение. Он злобно поджал губы. Бросил журналиста и решительно шагнул навстречу мне, однако, остановившись, ничего не сказал.
— Тебе что-то нужно, Барт? — спросил я.
Он по-прежнему ничего не говорил. Я подумал, что он, похоже, не может найти слов, чтобы выразить все, что он обо мне думает. Похоже, я начал привыкать к ненависти.
— Подожди, — справился он наконец с голосом. — Я тебя достану.
Будь у него нож и будь мы один на один, я бы не повернулся к нему спиной и не пошел прочь.
Тут был и лорд Уайт, глубоко погруженный в оживленный разговор с распорядителями — членами клуба. Он метнул на меня быстрый взгляд и словно бы поморщился. “Наверное, — подумал я, — он никогда не будет чувствовать себя при мне уютно. Никогда не будет уверен в том, что я промолчу. Никогда не будет хорошо относиться ко мне из-за того, что я знаю”.
“Ему долго придется сживаться с этим, — подумал я. — Так или иначе, но мир скачек навсегда останется моим миром, как и его. Неделя за неделей он будет видеть меня, а я — его, пока один из нас не умрет”.
Виктор Бриггз ждал на парадном круге, когда я вышел, чтобы скакать на Корал-Кее. Тяжелая фигура в широкополой шляпе и длинном синем пальто. Мрачный, неразговорчивый, угрюмый. Когда я вежливо коснулся кепи, он ничем мне не ответил, только по-прежнему безо всякого выражения посмотрел да меня.
Корал-Кей был белой вороной среди лошадей Бриггза. Стиплер, новичок-шестилетка, купленный в охотничьих угодьях, когда он начал показывать успехи в стипль-чезе. Великие скакуны прошлого начинали так, — вроде Оксо или Бена Невиса, которые оба выиграли Большие национальные скачки, и хотя Корал-Кей вряд ли был такого класса, мне казалось, что и он тоже предчувствовал хорошее. Я никоим образом не собирался ломать его карьеру в самом начале, какие бы распоряжения мне ни давали. И в мыслях своих, и всем своим видом я нагло показывал его владельцу, что он, мол, не желает, чтобы его конь выиграл заезд.
Но он не сказал этого. Он вообще ничего не говорил. Он просто, не мигая, смотрел на нас и молчал.