Стоят уже девки с парнями не рядками, а вперемешку. Значит, давно и хорошо гуляют. И смех девичий уже не тот задорный и раскатистый, а грудной, волнительный. Недаром говорят про их станицу Новомытнинскую на казачьем Гребне: «Девки Новомытные, что булки ситные…». А потом еще добавляют: «Ситные — не сытные, не наешься, а намаешься».
— Это ктой-то к нам пожаловал? Когой-то к нам из степей надуло? — спросил ехидный девичий голос.
От гуляющих отделилась невысокая расширяющаяся книзу тень. Акимка по голосу и по повадкам узнал Глашку Типунову, бедовую девку, поминая которую, станичные старухи плевались и просили Господа простить, а старики, хоть и ругались на нее показательно, нет-нет да и хмыкали в седые бороды, подкручивали усы и вздыхали, поминая не Господа, а молодость свою грешную.
Понял Акимка, что не уйти ему сегодня от острого Глашкиного языка, который резал не хуже знаменитой на весь Кавказ шашки Гурда. Завсегда Акимка приходил на гулянку с Фомкой не только за компанию и по дружбе, а еще и потому, что не умел он бойко и впопад ответить на девичью подковырку. А дружок его Фомка мог так же ловко осадить ехидную казачку, как своего боевого коня. И опять проснулась отпустившая было обида на приятеля…
— Акимушка! Сокол ясный! — запричитала Глашка даже со слезой голосе. — Уж не чаяла тебя увидеть, любушка мой! Не гадала, не ведала, что встречусь с тобой на этом свете…
— Брось! — перебил ее Акимка, уже подозревая какой-то подвох. — Что брешешь?!
— Я брешу? — удивилась казачка и повернулась как бы за поддержкой к станичной молодежи, но в то же время подмигнула им, пригасив в зрачке лунный свет. — Разве ж тебя не продали чеченам вместе с мертвяками?
— Чего? Меня продали? — не понял молодой казак, но почувствовал, что развязка уже близка.
— Тебя! А то кого же еще?! Акимка Хуторной у нас в станице и есть мертвяк-парень. С гулянок убегает, девушкам гостинцев не носит… Тот же мертвяк, что и татары пострелянные… Мертвяк!
Девицы захохотали, парни хмыкнули. Глашка тут же подскочила к Акимке обхватила его крепкими рабочими руками, прижалась к нему высокой, крепкой грудью.
— Отпусти, Глашка, — сердито пробормотал Акимка, — Скажешь глупость, и рада. Какой я тебе мертвяк?
— А ты погуляй со мной, Акимушка! Там и посмотрим. А если и мертвяк, у меня жизни на двоих хватит. Оживешь сразу… Что толкаешься, черт малохольный! Ай не люба? Не хочешь гулять, и не надо! А чего ж толкаться-то…
— Ты это… Скажи лучше, Глашка, — совсем потерялся Акимка. — Фомки Ивашкова промеж вас не было?
— А как же! Он и сейчас при мне — под юбкой его прячу. Может, поищешь дружка своего?
— Тьфу! Бесстыжая! — плюнул в сердцах Акимка.
— Стыдиться жены, так и детей не видать! — парировала Глашка. — Не про тебя ли это сказано, Акимушка? Куда же ты пошел? Неужто к бабке Серафиме отправился? Поберегись, Акимушка, больно она для тебя горяча! Не сладишь…
Акимка широким шагами уходил от длинного Глашкиного языка. Только бы подальше! А когда опомнился, оказалось, что стоит аккурат напротив хаты бабки Серафимы, самой древней станичной старухи. Выругался Акимка, как редко ругался, и хотел бежать, пока не застали его здесь подгулявшие девки, как вдруг послышался ему Фомкин голос. Акимка прислушался. Нет, голос был стариковский, сиплый. А вот опять — вроде Фома говорит. Не от старого ли казака Епишки доносит теплый ночной ветерок голос дружка?
Ставни старенькой хаты деда Епишки были распахнуты. На столе у самого окна дрожал огонек сального огарочка. Крошечное пламя выхватывало из темноты то два склоненных навстречу друг другу лба, то донышко опрокидывающегося стакана.
— Кто там топочет возле хаты? — послышался из открытого окна надтреснутый голос старого казака. — Выдь к окну и покажись народу! Никак Акимка Хуторной? Заходь сюды, не брезгуй! Весь народ у меня сегодня собрался. Сидим вот, гутарим…
«Весь собравшийся народ», то есть Фомка Ивашков и дед Епишка, сидели друг напротив друга за маленьким столом, почти соприкасаясь лбами, и что-то оживленно обсуждали.
— Здоров, Акимка! Садись, садись. Вот Фомка чихиря принес, решил старого казака угостить. Люблю я его, Фомку-то, люблю! Джигит! Двух татар уложить на неделе — не шутка! Я тоже, были времена, первым джигитом на Гребне был… Да! Жизнь моя — не краденая…. Выпей, Акимка, чихиря! Так! Люблю его, Акимку-то, люблю! Потому как с малых лет — сирота, безотцовщина! Я тоже сиротой рос, плохонькое было житьишко, но джигитом вырос! Да! Жизнь, говорю, моя — не краденая…
Акимка сидел за столом, словно не замечая приятеля Фомку. Тот тоже сначала молчал, молчал, да посматривал на скупо освещенный профиль друга, поджавшего от обиды нижнюю губу. Потом вдруг хлопнул его по спине, будто Акимка подавился, обнял его за плечи и сказал:
— Брось, Акимка, не дуйся ты на меня! Друг же ты мне до гробовой доски, али нет? Значит, понимать меня должен! Что ж ты волком на меня дыбаешь? Плохо мне, брат, стало. Ой, как плохо. Вроде, живой стою, сила в руках та же, сердце бьется, и грудь дышит, а души во мне нет, словно забрали ее у меня, унесли с собой…
— Татарка, что ль, унесла?
— Она… — выдохнул Фомка и уронил вихрастую голову на грудь, но тут же задиристо мотнул ею, как молодой бычок, и сказал: — Видал ее глаза? Руку, стан, ходит как? Кто ж ее такую только придумал? Кто глаза ей такие дал? Чтобы меня до седла рассечь, душу мою вынуть! Да так и шашкой не ударишь. Нет таких шашек! Разве Гурдой?.. Черные-черные, быстрые-быстрые… Вот и бродил я, как волк, вдоль Терека. Чего искал? Чего хотел? Разве ж я знаю? А ты сердиться на меня вздумал!
— Да я уже не сержусь на тебя, Фома, — сказал не на шутку встревоженный за друга Акимка. — Только пустое это! Тебе ли печалиться о дикой татарке, злой, некрещеной? Шел сейчас, на околице встретил наших девок станичных. Все только о тебе и говорят. Любую выбирай! Разве Агашку Рудых можно с татаркой сравнить? Что молчишь? А глаза эти черные — ворожба одна, присуха, приворот, призор… Вот что, друг ты мой, пойдем к бабке Серафиме…
Акимка запнулся, будто вспомнил, что-то досадное, но выправился.
— Бабка Серафима сглаз с тебя снимет, приворот отведет. Помнишь, Родьку Босых замужняя казачка из соседней станицы присушила? Бегал по степи, как дрофа! Бабка Серафима только пошептала, волосок у него срезала, травку какую-то сожгла, иголкой куда-то тыкала, и все с Родьки как рукой сняло. Ты ж сам мне про него рассказывал?
— Дурак ты, Акишка, истинный дурак! — вступил в разговор дед Епишка. — Не люблю тебя, дурака, не люблю! Брешешь, а сам ничего порядком не разумеешь. Бабка Серафима даже корову у хорунжихи сохранить не смогла, а тут — живой человек, как есть! Родьке Босых в той станице репу начистили, вот и все лечение. Он теперь на девок вообще смотреть боится! Казачек бабка Серафима пользовать может, тут спорить не буду, может. Но казаков ей не взять! Куды ей! А уж на ту сторону Терека ей иголкой не дотыкнуть! Дурак ты, Акишка! Не люблю…