— Уж во всяком случае он отнесётся к нему уважительней, чем
вы.
— Не думаю. Послушай, разве я не объяснял тебе сто раз, что
щи не пьют, а едят? Это овощной суп. Ты так ненавидишь его потому, что не
можешь правильно сварить.
— Я?! — Она остановилась и встала перед ним, уперев кулаки в
бока. — Я не могу сварить эту вашу капустную воду с говядиной? Да я просто
уволюсь завтра же! С какой стати я должна сносить ваши бесконечные оскорбления?
И почему вы опять надели кроссовки? Сегодня минус десять градусов!
— Прости, Гердочка, не сердись, — старик взял её под руку, —
ты лучшая кулинарка на Шлезвиг-Гольштейнской равнине, а возможно, и во всей
Германии. Не увольняйся, я пропаду без тебя.
С маленькой главной улицы, состоящей из дорогих магазинов,
ресторанов, отелей, они свернули на соседнюю. Там начинались частные виллы.
Когда-то в древности дома на этом острове покрывали чёрной камышовой соломой.
Теперь это опять вошло в моду. Таких крыш не было больше нигде в Германии и,
кажется, нигде в мире. Белые виллы-шкатулки стояли под чёрными лохматыми
шевелюрами, с колючими чёлками над окнами верхних этажей.
— Герда, ты сегодня смотрела почту? — спросил старик, когда
они вошли в дом.
— Все у вас в кабинете. Как всегда, куча ерунды. Но того,
чего вы ждёте, пока нет, так что можете наверх не подниматься. Идите мыть руки
и быстро за стол. В третий раз я разогревать не буду.
Старик снял куртку, кроссовки, сунул ноги в тёплые тапки и
отправился на второй этаж, громко декламируя:
Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил,
На большой мне, знать, дороге
Умереть Господь судил.
— О, майн гот, опять, — проворчала Герда, на это раз не
сердито, а печально.
Она ни слова не понимала по-русски, но это стихотворение,
кажется, могла повторить наизусть, без запинки. Она знала, что написал его
Пушкин. Для русских он значит то же, что Гёте для немцев и Шекспир для
англичан.
Пятнадцать лет она служила экономкой в доме странного
одинокого старика. Его звали Микхаил Данилофф. Через год ему исполнялось
девяносто. Он был крепкий, поджарый, молчаливый и не капризный. Герда называла
его Микки.
Он родился в Москве, в семнадцатом году, в октябре, двадцать
девятого числа. Он навсегда покинул родину пятилетним ребёнком, но продолжал
считать себя русским. Он служил в СС, был лётчиком «Люфтваффе» и не скрывал
этого. В его кабинете на почётном месте, в рамке под стеклом, висела
фотография. Он, совсем молодой, в форме лейтенанта, с ним рядом красивая
фрейлейн, на руках у него грудной младенец в одеяле.
О том, что на самом деле он был английским шпионом в рядах
СС, Герда узнала, когда однажды сюда, в Зюльт, приехала съёмочная группа с
Гамбургского телевидения. Они снимали Микки в его кабинете. Он рассказывал о
какой-то хитрой шпионской операции сорок четвёртого года.
— Как же вы служили в СС, если были русским? — спросила
Герда.
— Я не был. Я есть русский, — ответил Микки, — но тогда, в
тридцать восьмом, я этого не афишировал. Меня звали Эрнст фон Крафт. Я с
детства говорил по-немецки без акцента и писал без ошибок.
— Почему же вы шпионили в пользу Англии, а не России?
Ненавидели коммунистов и Сталина?
— Ненавидел, верно. Но по время войны шпионил в пользу
России. Только это большой секрет, — Микки подмигнул и приложил палец к губам.
— Герда, ты ведь никому не скажешь?
— Значит, вы рисковали жизнью ради тех, кого ненавидели?
— Ну что ты, Гердочка, я не такой дурак. Я рисковал ради
России. Я знал, что Сталин умрёт, коммунисты уйдут, а Россия останется. Так оно
и вышло.
— Почему сейчас вы не возвращаетесь туда, если так её
любите, вашу Россию?
— Потому, что меня там никто не ждёт. А здесь я привык, обжился.
Я слишком стар, чтобы менять привычки.
— Как же вам удалось уцелеть?
— Моя мама молилась за меня.
— Если уж выпросила у Господа для вас жизнь, почему не
сумела выпросить семью? Вы в молодости были вон какой красавчик, могли бы
десять раз жениться, иметь кучу детей, внуков, правнуков, — проворчала Герда.
Микки сделал вид, будто не услышал её ворчания, стал громко
читать своего любимого Пушкина. Всегда, когда ему было грустно, когда он
нервничал, он повторял это стихотворение.
Она хотела спросить его, куда делись фрейлейн и младенец, с
которыми он снят, но не решалась.
И вот однажды Микки попросил её приготовить праздничный
ужин, а сам отправился на вокзал.
В тот день, впервые за многие годы, она увидела Микки не в
поношенных джинсах и свитере с заплатками на локтях, не в спортивных штанах и
кроссовках. Он надел элегантный английский костюм, белоснежную рубашку,
галстук, дорогие ботинки из чёрной замши, дольше обычного брился, десять раз
повторил своё любимое стихотворение, не только прочитал, но даже спел его,
переложив на какой-то смешной мотивчик.
Герда постаралась. Стряпня была её поэзией, её гордостью и
самым любимым делом в жизни. Она зажарила на гриле свежую форель, приготовила
сложный лимонный соус, испекла свой коронный ванильный торт с черносливом,
надела лучшее своё платье, поставила на стол живые чайные розы, зажгла свечи.
Микки вернулся с вокзала вместе с пожилым русским. Оба были
напряжены и как будто вовсе не рады встрече. Русский пожал Герде руку и
представился: Дмитрий.
На вид лет шестьдесят. Такой же седой, крепкий, поджарый,
как Микки. И уши у него были, как у Микки, большие, смешно оттопыренные. За
столом они говорили по-русски. Оба нервничали и вовсе не оценили кулинарные
шедевры Герды. Ей было очень обидно, она хотела уйти на кухню, но продолжала
крутиться в столовой. Она ни слова не понимала в их разговоре, только заметила,
что оба несколько раз повторили два женских имени: Вера и Софи.
Потом они поднялись к Микки в кабинет, проговорили там ещё
час и спустились в прихожую.
— Дмитрий разве не останется ночевать? — холодно
поинтересовалась Герда. — Я все приготовила для него в гостевой комнате, как вы
велели.
— Я пробовал уговорить его, но у него заказан номер в отеле
«Кроун», — ответил Микки.
— Скажите ему: это плохой отель. Только одна видимость, что
четыре звезды. Там отвратительно готовят, не убирают номера, там сыро и
холодно, белье всегда влажное, а дерут втридорога.
Дмитрий надел куртку, взялся за ручку своего маленького
чемодана, вежливо улыбнулся Герде, произнёс «Денке шеен» и добавил ещё что-то
по-русски.