– Товарищ Агапкин, вы бы растолкали его хорошенько, –
взмолился водитель, – седьмой час, мне в гараж успеть заскочить, и вам уж пора
заступать на службу.
– На службу! – испуганно повторил Петерс. – Нет, сначала
домой, на Сивцев! Поехали на Сивцев.
Он наконец назвал адрес, и через двадцать минут Федор втащил
его на третий этаж бывшего доходного дома. Петерс сумел найти ключи в кармане
куртки, но никак не мог попасть в замочную скважину. Руки его тряслись. Федор
открыл дверь и хотел тут же уйти, но Петерс не отпустил его. По бледным
щетинистым щекам несгибаемого чекиста катились слезы.
– Товарищ Агапкин, тебя как зовут?
– Федор.
– Федя, давай, что ли, чаю выпьем? Плохо мне, Федя, совсем
плохо. Не уходи.
В квартире было тихо, чисто. В ванной из крана текла теплая
вода. Федор заставил Петерса умыться, отвел его в гостиную, усадил на диван. От
прежних хозяев осталась добротная дубовая мебель и несколько акварельных
портретов, писанных одной и той же, искусной и легкой рукой.
Пожилой господин с аккуратной бородкой, в пенсне. Белокурая
дородная даме в газовом шарфе на плечах. Круглолицый подросток в гимназической
тужурке. Барышня с роскошными пепельными косами, в голубом русском сарафане, с
веночком из васильков на голове.
– Гуд морнинг, ледиз энд джентльмен, – пропел Петерс,
шутовски поклонился портретам, на заплетающихся ногах добрел до дивана и упал
на него лицом вниз.
Федор нашел в кухне жестянку с настоящим черным чаем, разжег
примус. В буфете в вазочке лежало несколько кусков колотого сахару, белые
сухари в ситцевом мешочке.
Петерс выпил стакан крепкого чаю, сжевал сухарь, закурил и
произнес уже совсем другим, вполне трезвым голосом:
– Вот так-то, Федя. Такие дела. Не выношу я женских рыданий.
Вообрази. Несчастнейшее в мире существо тихо, безнадежно плачет перед тобой, а
ты, вершитель революционной справедливости, должен ее допрашивать. Сволочи мы
все, Федя. Мразь кровавая. Я, знаешь ли, вообще не пью. А тут развезло.
– Ничего, товарищ Петерс, с каждым может случиться, – мягко
заметил Федор, – работа нервная, время тяжелое.
– С каждым? – он прищурил воспаленные глаза. – Нет, врешь.
Это злодейство особенное, нечеловеческое. Когда ее уводили, я думал, не
выдержу. Хотелось достать револьвер, перестрелять их всех к черту либо самому
себе пулю в лоб. Она же мне поверила, дурочка, стала рассказывать о себе, как
доброму другу. Впрочем, она всем верила и готова была первому встречному
открыть душу. Только никто слушать не хотел. Сумасшедшее, безобидное и
трогательное существо.
– Товарищ Петерс, вам бы поспать немного.
– Боишься? – он криво усмехнулся. – Думаешь, сейчас вот
выложу тебе то, чего знать нельзя, наболтаю спьяну, а потом опомнюсь и стану
искать способ от тебя, ненужного свидетеля слабости моей, избавиться?
– Боитесь вы, а не я, товарищ Петерс. Однако ж напрасно. Ничего
я никому не расскажу.
– Правильно. Не расскажешь. Ты умный, и жизнь тебе дорога.
Пикнешь об этом хоть слово – умрешь страшной смертью. Да и не поверит тебе
никто. А мне надо выговориться, иначе сгорю изнутри. Стану живым мертвецом, как
Яшка Свердлов. Он смердит. Принюхайся! Яшка труп, и трупом воняет.
– От Свердлова всегда пахнет одеколоном, – возразил Федор.
– Так он потому и душится, чтобы смрад заглушить. Яшка
Свердлов труп! Вурдалак! Ни жалости в нем, ни совести. Но и я такой же, и все
мы. Ты, Федя, тоже скоро станешь вурдалаком, если тебя Яшка не грохнет. Он тебя
люто ненавидит, ревнует Ильича к тебе. А мне, например, ты нравишься. Глаза у
тебя человеческие, не свинячьи, не волчьи. Но, впрочем, это вопрос времени. Би,
ор нот ту би. Зет из зе квесчен. Гуд квесчен. Квесчен фор эвер.
– Товарищ Петерс, вам уже лучше? – вежливо осведомился Федор
и взглянул на часы.
– Мне хуже. Ты же вроде доктор? Вот, изволь, май диар,
оказать мне медисен хелп. Раз уж попался на моем скорбном пути, изволь слушать.
Мне надо выговориться, иначе сдохну.
– Это не я вам попался, а вы полезли под колеса.
– Полез. Надеялся, раздавит насмерть. Нет, вру. Умирать не
хочу. Знаешь, как душу жжет? Литл Мери хед а шип. Слышал эту английскую
песенку? У крошки Мери была овечка. А у крошки Фейги ни черта не было, только
единственная ценная вещь. Пуховая шаль, подарок Мани Спиридоновой. Они с Маней
вместе сидели в Акатуе. За что сидела Маня, все знают. А за что Фейга, как ты
думаешь?
– Понятия не имею.
– Фейга сидела за любовь. Никогда она не была анархисткой,
террористкой, эсеркой, ни левой, ни правой, ни в какой партии не состояла. Девочка
из хорошей еврейской семьи, тихая, нежная. Угораздило ее в шестнадцать лет
влюбиться в одесского уголовника Яшку Шмидмана. Яшка чистил банки, почтовые
отделения, с бандой своей не щадил даже богоугодные заведения и мастерские
белошвеек. Но после девятьсот пятого стал величать себя Виктором Гарским,
анархистом-коммунистом, и, чтобы утвердиться в этой новой благородной роли,
замыслил грохнуть киевского генерал-губернатора. Бомбу пытался изготовить
самостоятельно, в купеческой гостинице на Подоле. Фейга ничего про это не
знала, пришла к нему в номер. Вот тут бомба и взорвалась. Яшка успел сбежать, а
Фейгу ранило, контузило, и попала она прямо в руки полиции. Яшку не выдала, все
взяла на себя. Из-за малолетства ей заменили смертную казнь бессрочной каторгой.
Пошла на каторгу смиренно, как овца, и десять лучших своих лет провела в
Акатуе. Ослепла, оглохла. А Яшку все равно взяли, после очередного ограбления,
в девятьсот восьмом. Надо отдать ему должное, он попытался спасти крошку Фейгу,
заявил прокурору Киевского окружного суда, что он является именно тем лицом,
которое принесло в купеческую гостиницу взорвавшуюся там бомбу, и что
осужденная по этому делу военно-полевым судом мещанка Фейга Каплан непричастна
к совершению означенного преступления.
– Ее должны были освободить после этого, – заметил Федор.
– Не освободили. – Петерс грустно покачал головой. – Послали
бумагу по инстанциям, да бумага затерялась. Фейга вернулась с каторги только
весной семнадцатого, когда освобождали по указу Керенского всех политических.
Семья ее к этому времени эмигрировала в Америку. И вот она, одинокая, слепая,
глухая, стала разыскивать свою любовь, Виктора Гарского. Встретилась с ним в
Харькове, этим летом. Перед свиданием пошла на базар и все свое драгоценное
имущество, пуховую шаль, сменяла на кусок французского мыла.
Петерс затушил папиросу и тут же закурил следующую. Дым в
гостиной стоял плотными сизыми слоями. Федор открыл окно, с улицы повеяло
влажной свежестью. Утро было сырым, холодным. Солнце выглянуло только на
рассвете, а теперь опять спряталось. Небо затянули тучи, мелкий дождь застучал
по карнизу. Бывшие хозяева уютной квартиры смотрели со стен и вместе с Федором
слушали странный, сбивчивый рассказ заместителя Дзержинского.