— О чем это вы? — удивленно спросила Крупская.
— А, Надя, ты не знаешь? Володя сватал меня ему, так и
сказал: почему бы вам, Иосиф, не жениться на моей сестре Марии Ильиничне?
— Володя, это правда? — Крупская охнула и покачала головой.
— Ты с ума сошел? Сталин женат, у него недавно сын родился!
— Ну, все, все, хватит, — проворчал Ленин и нарочно громко
зашуршал газетой, — я знаю, что он женат, знаю!
— Разумеется, знаешь, — вздохнула Мария Ильинична, — ты
хлопотал, чтобы ему в связи с прибавлением семейства дали квартиру поудобней.
Предлагал даже поселить его в парадных комнатах Большого Кремлевского дворца. С
его супругой ты отлично знаком. Надя Аллилуева, служит у тебя в секретариате.
— Володя, ты стал очень рассеян, — строго заметила Крупская.
— Неправда. У меня с головой все в порядке, — Ленин
раздраженно отложил газету. — И нечего делать из меня маразматика. Просто
Аллилуева совсем девочка, я думал, она дочь Кобы. К тому же я знаю, что он
вдовец, жена померла давно еще, лет пятнадцать назад.
— Девочка, — морщась, вскрикнула Мария Ильинична, — вот
именно, девочка, в дочери ему годится, двадцать три года разница в возрасте. А
ты ему меня, старую грымзу, предлагал. Знаешь, как он называет таких, как я?
Идейная селедка! Володя, ты понимаешь, до чего это гадко, унизительно? Я хоть и
большевичка, и твоя сестра, а все-таки немного женщина, как ни прискорбно тебе
это слышать!
Она громко двинула стулом, встала и вышла из столовой.
— Маня, подожди, кофе допей, — Крупская взяла ее чашку и
отправилась следом.
Вождь поднял глаза на Агапкина, поморгал и печально
произнес:
— Ох, какие мы стали нервные.
Ему было досадно, что тихий семейный завтрак скомкан,
испорчен, сестра обижена, жена с ней заодно, а сам он, очевидно, неправ.
Федор мимоходом отметил про себя, что почему-то всякий раз,
как возникает в обычном мирном разговоре имя Кобы Сталина, происходит маленькая
гадкая склока, словно вместе со звуком имени пробегает по комнате ледяной
зловонный ветерок, совсем легкий, неуловимый.
«Все это мои фантазии, — подумал Федор, — просто мне
кавказец неприятен. Сочетание простецкого казарменного хамства с утонченным
иезуитским ханжеством. Вроде солонины с патокой, гадость».
Впрочем, Федор мгновенно отбросил от себя мысли о наркоме по
делам национальностей, человек этот совершенно ничего не значил в его жизни.
— Желудок пятые сутки не работает, — тихо пожаловался вождь,
— я расклеиваюсь, Федя. Зрение портится, а от очков переносица болит.
Федору хватило одного взгляда, чтобы понять — ночь опять
была бессонная, голова раскалывается, все раздражает. Вождь нуждался в двойной
порции специального утреннего массажа, и, пожалуй, следовало дать ему вечером
касторки. А от сумнацетина и веронала пора отказаться. Эти успокоительные уже
не успокаивают, только вредят.
«Сразу отменять нельзя, — думал Федор, привычными движениями
растирая виски и ушные раковины Ленина, — нужно потихоньку уменьшать дозы,
подменять чем-то безобидным. Аскорбинкой, содой. Он ведь упрямый, просто так с
привычными порошками не расстанется. В нем в последнее время появилось
мелочное, тупое упрямство. Нехороший признак. Вообще с каждым днем ему хуже.
Организм его приходит в негодность, разрушается, точно так же, как разрушается
сейчас Россия. Но ему до России дела нет. Он страдает не из-за того, что
провалился его грандиозный утопический проект».
Федор был уверен, что резкое ухудшение здоровья вождя
связано вовсе не с умственным переутомлением и даже не с крахом
коммунистических мечтаний, а совсем с иным событием: со смертью Инессы Арманд.
Она умерла в сентябре 1920 года на Кавказе от холеры. Ее
привезли в Москву в свинцовом гробу. Ночью, под дождем, вождь пешком провожал
этот гроб от вокзала к Красной площади, слезы текли по щекам, несколько раз он
терял сознание, а во время гражданской панихиды упал на гроб, обхватил его
руками, рыдал, задыхался, бился лбом о свинцовую крышку. Вот тогда и начался
следующий этап болезни, вероятно, финальный этап.
Михаил Владимирович осматривал вождя не реже раза в неделю и
давно уж говорил, что дело плохо. Болезнь прогрессирует, мозг все хуже
снабжается кровью. Изнуряющие головные боли, провалы в памяти, судорожные
припадки. В скором будущем — паралич и слабоумие. Можно облегчить страдания, но
вылечить нельзя.
Впрочем, все это профессор Свешников говорил только Федору,
наедине. Больному и его близким Михаил Владимирович старался внушить надежду.
Требовал, чтобы больной вел себя разумно, жил за городом, в покое, на свежем
воздухе, ложился спать не позднее полуночи, меньше работал, больше отдыхал.
Профессор считал, что, соблюдая эти элементарные правила, вождь протянет еще
года три.
— Ну, как, по твоему, Федя, сколько мне осталось? На этот
вопрос Агапкину приходилось отвечать ежедневно и врать во благо, из лучших
побуждений.
— Все зависит от вас, Владимир Ильич, — говорил Федор и
повторял слова Свешникова о щадящем режиме.
— Ничего уж от меня не зависит, совершенно ничего! — жалобно
вскрикивал вождь. — Вырывается машина из рук!
Он твердил эту странную фразу как заклинание. Непонятно,
свой ли несчастный организм он сравнивал с машиной или разваливающуюся,
бунтующую против новой власти Россию.
Пока шла Гражданская война, все беды легко было валить на
белых и Антанту. Война кончилась, начался чудовищный голод, поднялись стихийные
народные бунты. Тамбовское восстание под руководством бывшего эсера Александра
Антонова к началу 1921 года охватило Воронежскую, Саратовскую, Пензенскую
губернии. Настоящая дисциплинированная армия, около пятидесяти тысяч
вооруженных повстанцев, готовилась идти на Москву.
В феврале восстала Западная Сибирь, забастовали московские
рабочие, мятеж подняли моряки Кронштадта, те, кого называли оплотом революции.
Все это подавлялось с бешеной жестокостью и объяснялось
происками недобитых белогвардейцев. Больной Ленин оставался сильным и хитрым
диктатором, он ловко использовал древний метод кнута и пряника.
— Чем он безумней, тем разумней ведет себя как
государственный муж, — заметил Михаил Владимирович после того, как в марте на
десятом партийном съезде вождь объявил о переходе к новой экономической
политике.
— Думаете, он больше не одержим идеей мировой революции и
построения коммунистического общества? — спросил Федор.
— Он не настолько глуп, чтобы искренне верить, будто люди
станут совершенно счастливы, если отнять у них имущество и деньги. Идея! Звук
пустой, химера. Одержим он был самим собой, собственным «я», раздутым и
воспаленным, как нарыв. Я великий, могучий, я создам другой мир, совершенней
того, что есть, переделаю людей, исправлю ошибки Господа Бога. Я знаю как, я
могу лучше, чем Бог. Я, я, я! Теперь он смертельно устал. Он ведь, по сути, не
злой человек, а такое натворил. Не он один, конечно, однако, кажется, из всех
из них только он трезвеет понемногу. Ему тошно и страшно. Он страдает, мечется,
ищет оправдания.