Я думал: жалкий человек.
Чего он хочет!., небо ясно,
Под небом места много всем…
Бесценное наследство. Мы то и дело повторяем друг другу, допытываемся, ждем ответа сверху, снизу. Нет ответа.
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?
В юности меня больше всего волновало пушкинское —
…Громада двинулась и рассекает волны.
Плывет. Куда ж нам плыть?
* * *
Если верить Жаку Бержье, участнику французского сопротивления, немцы в 1942 году уже имели Фау-снаряды. Французы выяснили, что центр научной разработки нового оружия находится на острове Пенемюнде. Они сообщили об этом англичанам. Однако там не поверили, что у гитлеровцев появилось новое грозное оружие. В конце 1942 года на Ленинградском фронте один пленный немец заявил, что фюрер обещал новое оружие, которое уничтожит Лондон, а затем и Москву. Слух об этом гулял по фронту, но мы считали это бахвальством Гитлера, таким же, как его план молниеносной войны с большевиками.
Союзники недооценивали атомные работы немецких физиков.
Немецкие астрологи сообщали о благоприятном расположении звезд.
Это тоже укрепляло скепсис союзного командования.
А тут еще Геббельс выступил с теорией «огромной лжи». Только большая ложь действует, только она оглушает, ее трудно уличить.
Фау-снаряды — немцы быстро увеличивали дальность их полета. Шли толки, что у немцев вот-вот появится:
— радиоактивный газ;
— атомная бомба;
— ракеты.
Так что «секретное оружие» готовилось у немцев не одно.
Самоуверенность Гитлера вызвала, укрепила недоверие и помогала секретной подготовке пусковых площадок для Фау на побережье Ла-Манша.
Группа французского сопротивления работала в полном мраке. Недоверие англичан дорого обошлось Лондону. Когда Фау стали действовать, бороться с ними было трудно. Лондон бомбили. Тысячи жителей погибали. Разрушения росли. Деза и недоверие сделали свое дело.
Мы-чание
«Мой дом — моя крепость» — хотелось бы то же самое сказать о душе: «моя душа — моя крепость». Душа, она ведь моя, это мой собственный мир, мои взгляды, мое владение, моя память. А получается, что нам легче говорить «мы» — «мы так думаем», «народ не поймет», «народу нужно…». «Мы» — нам кажется убедительней. Мы — звучит неопровержимо. Это неслучайно. Удобнее не иметь «я», оно требует собственного мнения, оно ответственно. Куда проще «мы», вот и мычим всю жизнь. Повторяем чужое, принимаем чужое. Свое не выращиваем, не добываем. «Нас вырастила партия», она взяла на себя заботу о нашем мнении. «Наша цель», «наша идея». Не моя. Зачем мое, если можно разделять готовые установки, идеи, если можно присоединиться.
Душа существо беспартийное, она дана человеку как его собственность, которую он заполняет сам, сам растит. Она хотела бы сама голосовать, сама любить — не любить, сама поклоняться, сама каяться и страдать. Коллектив хорошо, если он не вычитает одиночества. У нас вырос тип человека, который боится одиночества. Ему все время надо быть в коллективе. Привычнее. Уверенней. 15–20 каналов телевидения могут подменить компанию. Айфон — тем более, да еще интернет. Виртуальные гости, юбилей, знакомства…
* * *
Школьница 10-го класса, она, не задумываясь, ответила, что самый большой у нас праздник это День Победы… И у нее?.. Да, и для нее тоже… Своих праздников у нее нет?.. Увы.
* * *
Как вы, господа хорошие, 18 лет терпели, не видели, что творится у вас под носом? Во времена Лужкова разрушали Москву, поставили чудовищный памятник Петру Великому, теперь его надо СРОЧНО (!) сносить. Разрушили гостиницу «Москва», «Военторг» и др. Сколько было протестов, просьб — ничего не помогало.
2011
* * *
Мы ненавидим всех этих гэбэшников, а их десятки, сотни тысяч, а они ненавидят нас, этих либералов, интеллигентов, критиканов. «Свободы хотят, обзываются, презирают нас, а на самом деле они быдло, цыкнуть на них — и все, хвост подожмут, заелозят, бандерлоги».
«Олигархов, засудив Ходорковского, удалось напугать, а этих грамотеев голоштанных еще никак».
Начальники писателей не читают, музыку не слушают, на спектакли не ходят. Зачем? Придется ведь как-то отзываться, давать оценки. Еще станут оспаривать. Нет уж, подальше от искусства, так безопаснее. Есть телевизор, картишки, газеты — достаточно. Другое дело — вручать премии, награждать режиссеров, авторов, это пожалуйста, это безопасно, аплодисменты, цветы, поцелуи.
Пепел
В пятом классе я подружился с Шуркой Бобовиковым. В классе Бобика не любили. Было в нем что-то собачье, жалкое, как у голодной дворняжки: тупой приплюснутый нос, большие уши, острые зубки. Он подлизывался к учителям, был жаден и труслив.
Однажды он увидел у меня марку, наклеенную на тетрадь. Это была траурная марка с Лениным. Бобик стал ее выпрашивать. Я послал его подальше, но он не отставал, скулил, потом догнал меня после уроков, продолжал канючить, а на следующий день, взяв с меня честное слово, признался, что собирает марки, и показал свой альбом. Альбом был тощий, но немецкий, в нем были напечатаны марки разных стран, на некоторые наклеены настоящие, цветные. Бобик — и вдруг собирает марки. Зачем ему марки? Меня рассмешило, что эта собачья шлепа называет себя коллекционером.
Я первый раз видел и альбом, и заграничные марки, больше всего мне понравились две треуголки. Красивые, на одной — пальмы, на другой — зебры. Я не знал, что бывают треугольные марки.
— Дешевка, — ухмыльнулся Бобик. — Только не лапай. Марки пальцами не берут.
— Пальцами, — передразнил я, — а чем их берут?
И он опять ухмыльнулся, уже надо мной, свысока, в руках его оказался никелированный пинцетик, ловко подцепив марку, он показал мне водяной знак, движения его стали мягкими, ловкими.
Ценными оказались какие-то невзрачные немецкие и английские марки с надпечатками. На одной был усатый мужик, кто такой? Бисмарк, пояснил Бобик и принялся показывать мне королей и королев, о которых я понятия не имел, и каких-то других знаменитостей; он красовался передо мной, наслаждался своими знаниями, тем, что мог меня учить. Его коллекция, хвалился он, насчитывала восемьсот девяносто марок. Я запомнил эту цифру, огромная цифра, которая замаячила передо мною. Я вспомнил, что у матери в шкафу лежала пачка старых писем с польскими марками. С них все началось.
Марки стали обнаруживаться у соседей, конверты валялись на помойке, марки можно было выпрашивать у почтальонов, в конторе, которая была в нашем доме. Через месяц у меня набралось их двести сорок штук. Первенство Бобика не давало мне покоя. Он оказывал мне покровительство, иногда одаривал своими отходами, то есть дубликатами. Не знаю, почему я терпел его превосходство, если б кто другой, а то этот недотепа, тупарь, но он научил меня, как отпаривать марки от конверта, как наклеивать их в тетрадку, и всяким другим тонкостям. Иностранные марки он покупал. Оказывается, на Литейном был специальный магазин для филателистов. Я помню, какое впечатление произвел на меня длинный застекленный прилавок. На зеленом сукне лежали в прозрачных кармашках блоки новеньких роскошных марок. Яркие многоцветные картинки — негритянские воины, тигры, храмы, караваны. Словно заморские тропические бабочки. В массивных шкафах мерцали корешки толстых каталогов. На высоких стульях сидели взрослые дяди и листали альбомы разных стран. Альбомы Бельгии, Мексики, Швеции. Под каждой маркой карандашиком была написана цена. В рублях. Копеечных марок было немного. Дяди приходили со своими каталогами. Почему-то все каталоги были на немецком языке. Продавались альбомы. Дорогие, увесистые, с золотыми тиснениями, сладостно пахнущие кожей и свежей, еще не тронутой бумагой. Недостижимое хорошо помнится. Я откладывал мелочь, которую получал от матери на завтраки. Большие медяки обменивал на серебро. Жизнь обрела цель. Цель состояла в том, чтобы обогнать Бобика. Для этого надо было попасть в таинственный, роскошный мир филателии. Для этого нужны были деньги.