Но более ничего не пояснил, оставив меня в недоумении, и заставив мучиться неизвестностью — а вдруг он все знает? И подозревает меня, не желая до поры до времени выражаться яснее.
Господи. Когда же кончится эта проклятая неопределенность?! В своих душевных терзаниях я дошел уже до такого градуса, что, кажется, с благодарностью воспринял бы любой исход. Даже обвинение и арест; по крайней мере, стало бы ясно, что делать и как себя вести. А так…
В Управлении мне выделили небольшую комнату для допроса подозреваемого. Полицейский надзиратель, убедившись, что у меня есть все необходимое для исправления следственного допроса: что стол и стул мне удобны, что чернильница полна и есть запас перьев, поинтересовался, нужен ли мне будет писарь, и услышав отказ, привел задержанного. Начался мой первый допрос.
* * *
Лихоимство и склонение к разврату в сентябре и октябре превалируют над другими преступлениями… Является вопрос, почему среди зажиточных классов населения преобладает тип преступности в виде обмана, а среди бедных — в виде грубого насилия? Ответ на этот вопрос прост: состоятельные классы населения отвечают духу времени, в то время как низшие по своим чувствам и мыслям живут еще отдаленным прошлым. Весьма естественно поэтому, что первые должны уйти вперед и в своей массовой преступности, в то время как вторые отстают в этом отношении и в силу атавизма приближаются более к первобытным дикарям… Итак, цивилизация изменяет характер преступлений, обусловливая увеличение их. Факт этот вряд ли может в настоящее время подлежать сомнению, хотя и нелегко мириться с ним.
Чезаре Ломброзо «Преступный человек. Этиология преступления», 1876 год
Сентября 18 дня, 1879 года (продолжение)
Усилием воли я заставил себя отвлечься от тяжелых мыслей, обуревавших меня, и сосредоточился на исполнении профессиональных обязанностей.
Передо мной на стуле, отодвинутом от стола так, что я мог со своего места видеть всю его фигуру, сидел задержанный, с виду — нахальный молодчик, не остывший еще от того, как его схватили и доставили в полицейский участок. Парню было на вид лет двадцать пять — чуть постарше меня, крепкий и мускулистый, по-своему красивый, он шумно дышал и то и дело утирал рукавом красной шелковой рубахи лицо, по которому текли крупные капли пота. Его дыхание распространяло по тесной комнате миазмы дешевого, сивушного алкоголя. Щегольская рубаха его была порвана в пройме рукава — видно, при задержании он отчаянно сопротивлялся. Каждый раз, как он поднимал руку, сквозь прореху обнажался едва заживший длинный порез на предплечье.
Перед тем как оставить нас с задержанным наедине, полицейский принес и поставил передо мной на стол коробку с мелкими вещами, изъятыми у фигуранта. Если я приму решение о необходимости ареста за убийство, эти вещи подлежат быть тщательно переписанными мною в особый реестр. Если же нет — они будут выданы фигуранту под расписку о том, что все изъятое возвращено ему без ущерба и в сохранности, и претензий по этому поводу у него нет. Впрочем, нет! Я и забыл от волнения, что фигурант наш ведь все равно следует отправлению в тюрьму для отбытия срока за кражу — он ведь разыскивался полицией, так как сбежал из зала суда после приговора, да еще и новую кражу совершил, в которой и был уличен… Все равно; осмотр этих вещей я отложил на окончание допроса. Но с чего в таком случае начать? С кражи прошлой? С кражи нынешней? Или с убийства?
— Ваше имя? — спросил я задержанного, в душе уповая на то, что он, находясь во взволнованном состоянии, не поймет, что сам следователь волнуется едва ли не более него, и не отметит моей неопытности.
— Фомин. Гурий Фомин, ваше благородие, — ответил мой визави громко, как мне показалось — даже излишне громко, и нахально.
Я справился с документом, лежащим передо мною на сукне стола.
— А паспорт при вас был на имя Шишкина Константина.
— А, это! — он пренебрежительно махнул рукой; от его жеста донесся до меня терпкий запах немытого тела. — Это так…
— Вы приговорены были мировым судьей к наказанию за кражу и бежали из зала суда…
— Ага, — подтвердил он, казалось, совершенно не смущаясь и не испытывая страха. По всему выходило, что допрашиваемый вовсе не волновался, зато допрашивающий…
— Где вы скрывались от правосудия? — спросил я с таким строгим видом, на какой только был способен.
Но строгий мой вид был для задержанного, что мертвому припарки. Он криво ухмыльнулся и неопределенно пожал плечами, вот и весь ответ.
Ладно, возьмем быка за рога:
— Откуда у вас повреждение на руке? Фомин проследил направление моего взгляда
и, подняв руку, стал рассматривать порез с наигранным удивлением. Я терпеливо ждал.
— Бог весть, — наконец ответил он и опустил руку. Ничего более я от него не услышал, но заметил, что глазами он сверлит мою собственную руку, перемотанную тряпицей.
— Что? — спросил я машинально, и Фомин гнусно ухмыльнулся
— А у вас? — молвил он, утирая рукавом нос.
— Что? — переспросил я, проследя направление его взгляда.
— У вас откуда порез, ваше высокородие? Кровь хлынула мне в лицо; и не сразу я даже
осознал, что рука у меня замотана, и повреждения из-под тряпицы не видно. Откуда он знает, что там — порез? А не ожог, не сведенная бородавка, да мало ли что? Не может быть… Или я слишком мнителен… Или мой подследственный в заговоре против меня? Нет, не может быть! Это случайность. Случайность. Я мысленно приказал себе так думать и вернулся к допросу.
Делать нечего; как подступиться к этому детине, чтобы он заговорил, я не знал, и, дабы скрыть свою растерянность, занялся протоколом и заскрипел пером, занося в документ скудные односложные ответы подследственного. Возникла пауза. Склонившись к бумаге, я уже подумывал было, что, примени я в разговоре с Фоминым «музыку» — какие-нибудь жаргонные словечки и выражения, о которых упоминал Сила Емельянович Барков, это вызвало бы у Гурия доверие ко мне и помогло разговорить его. Но, к острому своему сожалению, как ни старался, я не мог припомнить ни одного такого словечка, так что удивлять воображение подследственного мне было нечем.
Задержанный, в ожидании следующего вопроса, шумно выдохнул и повернулся на стуле, занявшись порванным рукавом. Теребя разлохматившуюся материю, из которой сыпались нитки, он кряхтел и охал, краем глаза, тем не менее, косясь в мою сторону, но не обнаруживая никакого страха или неуверенности. Возбуждение его мало-помалу спадало, уступая место странной в его положении безмятежности.
Наблюдая за ним, я вдруг подумал, что с минуты, как его схватили по наводке продажной женщины, прошло уже довольно много времени; не может быть, чтобы он все еще хранил возбуждение от схватки с полицейскими. Верно, он переживает допрос с пристрастием, который без сомнения учинили ему в участке, заподозрив в убийстве. Тогда же, вероятно, и рукав порвали, поскольку жилистые руки его, беспрестанно находившиеся в движении — то жесткую прядь со лба откинут, то отрясут край рубахи, — и крепкое сложение выдавали натуру строптивую, не дающую себя притеснить. Но, несмотря на явные признаки того, что в участке пришлось ему туго, никакого раскаяния и желания сотрудничать со следствием он, по всему видно, так и не испытал и со мной чувствовал себя весьма вольготно. В довершение картины он, кидая в мою сторону нагловатым зрачком, демонстративно, но аккуратно зевнул, бегло перекрестив рот, и едва заметно потянулся.