Первым моим побуждением было шагнуть назад, в кабинет, и затаиться. Но я подавил в себе это трусливое желание и через силу продолжил путь. Барков стоял в непринужденной позе, но глаза его прямо-таки сверлили меня, так что миновать его, не остановившись, было бы крайней степенью невежливости. И я остановился.
Барков молчал, и я не знал, что сказать. Наконец, отведя глаза, я выдавил из себя:
— Прошу простить меня… Поверьте, что я сам, более всех остальных, сожалею о своей оплошности…
На Баркова я не смотрел, но мне показалось, что он усмехнулся при слове «оплошность». Что ж, это оправданно. Он имеет все основания относиться ко мне с презрением, не просто как к вчерашнему студиозусу, молодому и глупому, а как к пустому и самодовольному болвану, по вине которого сбежал опасный преступник, к поимке коего приложены были немалые силы, и теперь раскрытие важного дела откладывается. Ссутулившись и вжав голову в плечи, я собирался было идти дальше, но вдруг мне показалось, что Барков смотрит на меня вовсе не уничижительно, а с сочувствием. Мне это было очень странно, но Барков не только взглядом, но и действиями своими выказал неожиданное сочувствие: вынув из кармана карточку, он протянул ее мне.
— Возьмите, господин судебный следователь, это моя карточка. Там написано, где меня можно найти в любое время. Это или здесь, в Управлении, или же дома. Если меня нет ни там, ни здесь, вам всегда подскажут, стоит ли меня ожидать. Приходите, если захочется мне сказать что-либо.
Я недоверчиво принял протянутую мне карточку.
— Значит, вы не думаете, что я… что я это умышленно?… — от волнения я никак не мог закончить фразу. — Вы… мне верите?
— Верю, — негромко отозвался Барков. — А вот вам не всем верить стоит.
Сразу я не понял, о чем он, а переспросить не осмелился. Засунув карточку в карман (к часам), я кивнул и быстро пошел прочь.
Через четверть часа я звонил уже в парадную дверь дома Реденов.
До тех пор, как ко мне применят какие-либо санкции (а в том, что рано или поздно их применят, я не сомневался), я должен был прояснить для себя одно обстоятельство, не дающее мне покоя с той самой мистической ночи в гостинице мадам Петуховой. А прояснить его можно было только в особняке Реденов, в кабинете хозяина.
Двери мне открыл швейцар Василий; увидев меня, он не расплылся тут же в приветливой улыбке, как раньше, когда я бывал в этом доме на танцевальных вечерах, а, напротив, лицо его стало меняться на глазах — от добродушия до официальной суровости и обратно; видимо, он не мог решить раз и навсегда, кто я теперь: гость на бале или суровый судебный следователь.
Барона дома не было, про Елизавету Карловну я спрашивать не стал. Ольга Аггеевна так и не вышла из забытья, доктор дежурил при ней неотлучно. Анюта, ее горничная, как раз послана была к аптекарю за снадобьями. Я объяснил, что мне надо во что бы то ни стало осмотреть еще раз место убийства, и Василий после недолгих колебаний впустил меня.
Я не стал сразу сообщать ему, что место убийства уже не интересует меня ни в малейшей степени, и что на самом деле мне нужно побывать в кабинете барона. У меня теплилась надежда, что Василий проводит меня в зеркальную залу и оставит одного, а я уж загляну на одну минуточку в соседнюю дверь — в кабинет барона, если он не заперт.
Так и вышло: Василий, почтительно держась на полшага позади, сопроводил меня до зеркальной залы, отворив двери, впустил туда и некоторое время постоял у входа, глухо покашливая в бороду. А потом неслышно испарился.
— Если что нужно, вы скажите, — промолвил он напоследок, перед тем как исчезнуть.
Я, не оборачиваясь, кивнул. Стоя посреди зеркальной залы, я хорошо видел его отражение в нескольких зеркалах до полу. Я слышал, что зеркала эти были привезены из-за границы, потому что изготовить полотна такой величины без искажения чрезвычайно тяжело, научились этому только в одной фабрике под Неаполем. В Петербурге такие зеркала имелись еще лишь в особняке княгини Загряжской, что на Фонтанке возле Цепного моста, рядом с Третьим отделением собственной его императорского величества канцелярии.
Узорный пол из наборного паркета, ранее запачканный кровью, был уже чисто вымыт, стены — тоже. Ничто в этой зале не напоминало больше о страшном происшествии, отражавшемся некогда в высоких зеркалах.
Чтобы не возбуждать у Василия подозрений относительно цели моего прихода, я медленно двинулся вдоль стен, покрытых охряной штукатуркой, и остановился возле камина, сделав вид, что рассматриваю то место, откуда вчера снял на бумагу отпечаток кровяного пятна. На это место указывало только небольшое повреждение штукатурки, а кровь была уже со стены отмыта. Выждав приличное время после ухода швейцара, я вернулся к дверям и осторожно выглянул из залы.
Вокруг было тихо, дом, казалось, замер, и не верилось, что совсем еще недавно он был полон приветливыми и шумными обитателями, веселыми людьми, любящими балы и маскарады… А теперь? Мрачный, подавленный барон, умирающая Ольга Аггеевна, и одна Лиза, казалось, не только не потерялась в этих страшных событиях, но и будто бы находила в них рискованное удовольствие.
Пользуясь тем, что вокруг не было ни души, я, изо всех сил стараясь двигаться как можно более тихо, проскользнул к баронскому кабинету и осторожно потянул за медную ручку в виде львиной лапы. Дверь подалась.
Передо мной открылся просторный, но темноватый кабинет, украшенный охотничьими трофеями. Странно, а в прошлый раз я не заметил висящих на стенах оленьих и медвежьих голов. Я прошел вперед, к письменному столу. На кресле, небрежно отодвинутом вбок, брошена была синяя стеганая куртка; прямо на столе, без подноса, стоял опорожненный хрустальный штоф, хранящий на самом дне две-три капли какого-то благородного напитка, и лежала опрокинутая эмалевая рюмка. Но не это интересовало меня в кабинете.
Зайдя между столом и креслом, я впился взглядом в портрет елисаветинской фрейлины, висевший высоко на стене. Портрет, и без того мрачноватый, повешен был, уж не знаю, нарочно или нет, в малоосвещенном месте, и надо было напрягать глаза, чтобы рассмотреть его детали. Дама, на нем изображенная, сидела вполоборота, в руке на отлете держа алую маску-домино. Голову дамы венчала сложная, замысловатая прическа из рыжих волос, и я готов был голову дать на отсечение, что именно такую прическу имела моя распутная ночная гостья, устроившая мне оргию в гостинице близ Николаевского вокзала. Правда, я ненадолго усомнился в достоверности изображения, так как на парадных портретах того времени принято было изображать дам в напудренных париках; однако же, быстро нашел объяснение тому, что дама — рыжеволосая: она писана была художником в маскарадном костюме, а не в парадном платье.
Вдобавок то ли наяву, то ли в моем воображении мне стал, вблизи портрета, слышаться тот же странный запах, легкий аромат какого-то сладкого цветка, который преследовал меня с той безумной ночи. Так пахла моя гостья. И оттого, что моих ноздрей вновь коснулся этот запах, меня бросило в краску. Да, этот запах, и эта прическа — ошибиться я не мог. Но лицо… У дамы на портрете лицо было белым — то ли от природной бледности, то ли от пудры, которой так злоупотребляли все красотки во все времена, и сквозь эту белую кожу просвечивали голубые жилочки, как это обыкновенно бывает у рыжих, и что ловко было схвачено умелой кистью художника. Но вот походило ли это лицо на мою рыжую бестию, многократно седлавшую меня в ту ночь, окутанную серебряными разрядами грозового электричества, я никак не мог решить.