В начале века (каково звучит!), в 2000-м (три нуля до сих пор косятся на меня своими пустыми глазищами), когда финская столица, как оказалось, отмечала свой 450-летний юбилей, я поехал к своим, в Питер, где не был… достаточно не был, в общем. Свои встречали как своего, много расспрашивали, еще больше говорили, поили, тащили в клубы и проч. Я неприятно поразился, увидев, во что превратили, например, «Сайгон»: а ведь когда-то… «Из твоего города до Финляндии рукой подать!» — и чья-то рука подала мне билет. После всего этого театра («Как Москва?» — «Стоит!» — «Старик, я столько не выпью…» — «Сколько тебе платят?» — «Я сам себе плачу» — «… а девочек лучше брать не здесь, здесь они никакие…» — «Да не надо девочек…» — «Печатаешься? Странно, толстые журналы еще живы?» — «Ты похудел, ты слишком много работаешь. Не спишь…» — «Мам, я в порядке») мне показалось: не сядь я тотчас в поезд, задохнусь.
…Sibelius шел чуть больше пяти часов, а когда притормозил и отдышался, время сразу, само по себе, отстало от нашего на час. Я перевел стрелки, выдохнул Россию и подумал, что всегда отставал от нее и продолжаю делать это до сих пор. Что не поспеть. Не угнаться. За ней не угнаться. И все же номер телефона уже жег руку через плотную кожу записной книжки. Номер, по которому ну никак нельзя было звонить. И не звонить — тоже. Никак нельзя. МНЕ С НЕЙ НЕЛЬЗЯ ВСЁ. Эта мысль залепила мне такую болезненную пощечину, что даже морской воздух — чистый, чужой, уже совсем не такой, как в Питере — я ощутил, только когда оказался в центре Хельсинки, на Маннергейминтие (как она запоминает эти длинноты, а?), пройдя туда от Привокзальной площади. Должно быть, где-то неподалеку стучало и ее сердце, и — кто знает? — наш пульс бился об эту чертову жизнь равномерно. «Без хроматизмов», — сказала бы она, однако промолчала: она совершенно гениально умела молчать, со вкусом и знанием дела, и это ее молчание никогда не скатывалось в пустоту. Оно было очень наполненным! Разноцветным! Оно… Наверное, это и называется «слепая любовь», да? Иногда я не узнавал себя: из «умеренного циника» превратиться в глупого щенка? Даже не в щенка — в теленка.
Я поднял воротник: центр города, со всех сторон открытый морю, продувался ветром. Основательно так — финские «минус три» показались ледяной русской десяточкой. Я попытался закутаться в шарф, зашел в первый попавшийся бар (хорошая водка!), раскрыл путеводитель: «Шведский король Густав Ваза основал Хельсинки в 1550 году…» — и тут же закрыл. Нет, я не хотел никаких дат, их и так оказалось слишком много в прошлом веке: целых две — ДО и ПОСЛЕ. Нее, разумеется. По мере же того, как я пил (а пил я немного, только чтобы согреться, — не мог же я напиться в городе, где жила теперь она, пусть даже и с Тууленсуу), я все больше думал о Гольфстриме. Да, о Гольфстриме: какого черта так холодно, если здесь теплое течение? Или, может, я один мерзну? Точно.
Я мерзну один.
Выйдя из бара, я стал разглядывать прохожих: никто не казался продрогшим. Нет! На всех были яркие куртки — сиреневые, красные, оранжевые, лимонные, голубые. Многие улыбались, но женщины, несмотря на улыбки, не были красивы. Как она… (Как она?! Как она там? Как она тут?!) Куда им до нее! Что все они знали о ней? «17000 человек говорят на саамском языке. Это язык коренного населения Лапландии. А на шведском и финском…» — я снова закрыл путеводитель. А потом глаза. И представил Лапландию. И Снежную Королеву, укравшую у меня ее: перенесшую на огромных белых санях из моей страны — в чужую. По небу. И мне почудилось, будто она — тот самый Кай из сказки, живущий в холодном неведении в замке. Вот она складывает из льдинок свою ВЕЧНОСТЬ. Вот рассказывает что-то Снежной Королеве, а та снисходительно кивает и улыбается. Да она просто воровка, эта королева! Ее нужно срочно растопить на солнце! Слезами на солнце, да-да! Где взять столько солнца? И столько слез? Ни того, ни другого попросту не существует в природе: все белое, белое, белое! Белое. Ледяное: я сжал кулаки — интересно, этот вот Тууленсуу говорит на саамском или все-таки на менее экзотичном? Учит ли она финский или довольствуется английским? Часто ли слушает Сибелиуса в исполнении этого… м-м… скрипача?
«Да, похоже, жизнь — самая мыльная из всех опер. Резонно?» — спросил я сам себя. «Нет», — ответил внутренний голос, который я уже и не пытался онемечить, а потому вспомнилось вот что: «Don't trouble trouble until trouble troubles you, it only doubles trouble and troubles othes too».
[26]
Поговорка времен Литинститута. Ее времен.
…и очень захотелось поговорить. Я набрал в легкие воздух и подошел к таксофону (до отеля-таки не дотянул). И набрал. Ее набрал.
Гудки гулкие, тягучие. Как ветер морской — и холодные. Как Балтика. Трубку долго не брали. Слишком долго. А потом резкий женский голос прозвучал одними гласными. Как будто выругался. И в то же время пропел. Ошибка? Я набрал еще: то же самое. Я думал, что подойдет этот самый Тууленсуу, и был уже готов сбросить. Но кто эта женщина? Его мать? Сестра? Домработница? Лишь потом я догадался, что молчал в ухо самой Снежной Королевы.
Я повесил трубку, выпил в баре еще сто пятьдесят (очень хорошая водка!) и поехал в отель, где долго лежал в кровати, не шевелясь. Сказать по правде, впервые в жизни мне было еще хуже, чем два года назад: тогда умер мой лабрадор. Шикарный пес. От рака печени. Умнейший пес. Выл ночи напролет. Такая легкая эвтаназия… Мне не хотелось жить после той больницы.
Лежа в финском отеле, я будто стал им: обреченным животным. Рак души — всегда летальность: бессмысленное существование белкового тела. Которое, хоть и может быть просто телом, все же не имеет на то права. Не имеет! И все. Баста. Я знаю, о чем говорю.
Есть, спать и размножаться, следуя лучшим традициям соединяющихся полов всех стран, явно не хотелось. Я смотрел в потолок и думал о ней. Мне не нужны были Хельсинки и по большому счету, и по малому — к тому же они не подарили мне сразу того восторга… в общем, не подарили. Может быть, умышленно. Но мне достаточно было дышать с ней одним воздухом. Ааа-ууу… Гласные буквы. Очень много гласных букв, из-за которых я лежу в отеле чужой страны и складываю из огромных ледяных глыб ВЕЧНОСТЬ. Чтобы. Освободить. Ее. Из заточения. Снежной. Королевы. Это глупо, да? Как же это глупо, черт!! Ааа… Я и сам понимал нелепость… Ууу… нелепость, и точка. Аааууу!!!
Чтобы не свихнуться, на следующий день я отправился на остров Суоменлинна (никогда не выговорить без ошибки) да посмотрел на церковь в какой-то скале с безумным названием Темппелиаукио; от подробностей избавлю. А потом опять позвонил ей. Я не мог иначе! Хотя бы раз в жизни стоит испытать такое. А больше, наверное, не бывает, а если и «да», то в виде исключения: человек не может любить бесконечно… разных людей: душевные шины изнашиваются. Чувства притупляются. Начинаются сравнения. Подсчеты просчетов: «А ведь я мог тогда и не…» Выдвижные ящички памяти захламляются тем, что уже невозможно выбросить. Так хлам становится ношей; так в него можно напиться. В общем, ехать с подобными шинами становится невозможно. Или очень непросто. Я не буду объяснять почему. Не могу больше никому ничего объяснять! Просто не вижу смысла. Вообще… не вижу смысла. Где-то я видел открытку, смешную и очень дельную: с внешней стороны нарисованы лица — много разномастных лиц: белых, желтых, черных, красных… Какая-то веселенькая надпись. И многоточие. А внутри: «Но у всех людей есть общее свойство: ОНИ НАПРЯГАЮТ». Напрягал ли я ее, когда звонил? Не знаю. Но, может, она хотя бы немного скучала по России, и мое внеплановое явление…