Я знал, что больше никогда. Никогда. Ниикаагдааа! — боже, сколько гласных подряд! — не увижу ее.
Вернувшись в Москву, я поставил Концерт Яна Сибелиуса для скрипки с оркестром — кажется, ре-минор, точно не помню. Помню только, солировал Сеппо Тууленсуу. Диск подарила мне она — там, на кладбище Хиетаниеми, где мертвые так и не захотели встать из своих могил, чтобы перевернуть этот мирок. В котором так мало красоты. И счастья. А чуда не бывает. Или если только ждать его очень долго.
Невозможно описать эту музыку: видит бог, она прекрасна. Как она. Чтобы что-то понять в любви, надо услышать Сибелиуса. И подойти к его памятнику. В том, ее, городе, правда-правда! Быть может, финский скрипач знал об этом.
Дослушав диск, я вынул его из центра и разломил на три неровные части: должно быть, Сибелиус понял бы меня. Должно быть.
В общем, со мной такое нечасто! Я висел на поручне и пытался читать: что-то не напрягающее, не ее, какой-никакой Акунин (Павича забыл дома) — просто чтоб отгородиться от мира, в котором пролы всех стран продолжали и продолжали соединяться в плотные ряды, даруя мне незабвенное «чувство локтя». Пришлось купить в подземном киоске наименьшее из зол: «Белый бульдог» оказался самым пристойным чтивом среди моря… хорошо, что я не помню этих фамилий… хорошо, что не знаю… Потом все равно, где-то на четвертой странице, стало скучно: я осмотрелся. Рядом стояла Та, про которую… короче, породистая такая Та — я пригляделся, а она быстро отвернулась — с глазами Франсуазы Саган. «Если отменить встречу… перенести… — счетчик заработал с бешеной скоростью. — Куда она едет? Что знает про Хельсинки? Счастлива ли здесь? Наверняка не замужем… Но не может, чтоб у нее никого не было… Так не бывает! Или бывает? Что я теряю, в конце концов? Сколько можно?..» — так я впервые предал ее.
Та стояла в какой-то неудобной позиции — третьей? первой? черт ее знает, — выставив левую стопу перпендикулярно правой. Очень прямая спина. Балерина? Я разглядел спину уже на «Пушкинской», когда пролы, заполонившие собой все пространство вагона, наконец-то немного рассосались.
Та читала. Я посмотрел на обложку: «Такая легкая эвтаназия». Ее. Меня как будто включили — я не мог смолчать: «Вы балерина? Вы держитесь совершенно… особенно». Та будто не удивилась, прикрыла ее книгу и, улыбнувшись, ответила: «Вы угадали. Странно», — в любом случае разговор про-дол-жал-ся! …На ложе моем ночью искала я того, кого любит душа моя, искала его и не нашла его… Я стал расспрашивать про роман; Та отвечала просто и коротко: «Да. Нравится». Или: «Нет. Не сложно. Очень тонко». Чтобы чем-то зацепить действительно прекрасную незнакомку — они существуют! — я многозначительно и немного небрежно произнес (так говорит, возможно, ценитель сигар, раскуривающий, скажем, гаванскую, спокойно и немного печально): «Мы учились с ней в Литинституте. В прошлом веке» — «Вот как? — балерина и вправду заинтересовалась. — Так значит, вы… филолог… или… писатель?» — она подняла брови. Красивые такие брови, как у Анук Эме в «Восьми с половиной». «Ну… — промычал я. — Пишу не очень много, а известность Стогова и Пелевина мне не грозит. Есть несколько книг…» — «Как ваша фамилия?» Я назвал, а потом вспомнил: мы так и не представились, но уже через секунду подумал, что не хочу знать имени — ведь у нее так давно не было имени! Я не мог его произнести! — во всяком случае, мне не хотелось ничего обозначать. Это создание — балерина — было самым настоящим замком из песка. Ее, финляндского, песка… Я никогда не трогал тот руками, да и был ли он — песок? СЛЕДУЮЩАЯ СТАНЦИЯ «ПОЛЕЖАЕВСКАЯ». Та кивнула мне и направилась к выходу. Я оценил все: длинную клетчатую юбку — очень стильную, уютную вельветовую куртку «от кого-то», узконосые красные ботинки и даже какой-то невидимый дымчатый шлейф: у нее был такой же, я не мог ошибиться, не мог! Собственно, кроме нее — той, что живет сейчас в Хельсинки и печатается в России — я никого… никогда… а тут… Черт, видел бы меня сейчас Женька! Он никогда не мог до конца понять моего чувства к ней; у него в кармане всегда смеялись презервативы… И Женька мог бы легко все опошлить, предложив их мне: «Ты чего, старик, в монахи записался? Зря! Я вот вчера с одной барышней…» — я слушал его действительно с интересом, хотя все Женькины приключения были похожи. Он выбирал определенный сорт женщин (с большой грудью, мозгами и собственными квадратными метрами — не любил гостиниц), поэтому сценарий разворачивался приблизительно один и тот же. Не знаю, как Женьке не надоедало. Не представляю, как это все терпела его жена — женщина с большой грудью, мозгами и собственными квадратными метрами. «Ты чего, старик? — я будто услышал Женькин голос. — Давай, дуй! Она очень даже…»
Я вышел за Той из вагона. Впрочем, голос моего друга был ни при чем: я побежал бы за Той в любом случае.
А Та направлялась к унылым Магистральным улицам — страшно неприглядной московской промзоне, которую я ненавидел: я ведь жил когда-то недалеко. …Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя; искала я его и не нашла его… И тогда я сказал. Той. На бегу. Иногда очень важно просто сказать! Той. «Понимаете, я не маньяк. Не сволочь. Родился в Питере. В Москве лет пятнадцать. Без матжилпроблемз. Закончил Лит. Живу один. Люблю Эллингтона. Паркера. Почти не ем мяса. Машина в автосервисе, поэтому сегодня на метро… Занимаюсь бизнесом, хотя это и звучит так пошленько… С жирком… Если вы сегодня свободны… Пойдемте вечером в ресторан, а? Пойдемте, пожалуйста! Просто так. Не говорите НЕТ! Не говорите. Прошу! Вы были в „Парижской жизни“? Там тапер играет джаз. Классный такой джаз! Там крутят Чаплина. Там венские стулья. И хорошая кухня… я могу показать вам паспорт, если хотите…» — тут я развел руками и остановился от собственного совсем уж идиотского предложения: хм-м, паспорт! Дебил!
Та тоже остановилась. Прохожие толкали нас, но мы ничего не чувствовали: нас как будто заморозили. Наверное, со стороны все это могло показаться сумасшествием. Особенно ей. С высоты ее хельсинского полета. Но не полета Той. Которая стояла сейчас на Магистральной улице. В очень холодной Москве. Моей Москве.
«…Мне нравится в „Парижской жизни“. Я пойду. — Та легонько отодвинула мою руку с паспортом. Мы смотрели друг на друга и улыбались. Потом Та сказала, что опаздывает. И записала номер мобильника. Голова пошла волнами, как когда-то в юности шел волнами асфальт под ногами после анаши. Неужели я забуду ее?! Неужели решусь предать свое воспоминание? Самое лучшее, разъединственное воспоминание?! Ради… этой… балерины?
Мне тридцать четыре, и… «чукча не писатель», надо быть честным. Я на самом деле совсем один. Раз в середине жизни можно признаться.
Я ждал Ту за столиком одиннадцать минут. Та пришла в маленьком черном платье — впрочем, какая разница? Даже если б Та пришла в халате… и все же, хорошо, что это не было халатом. Я заказал вино и попросил. О балете рассказать попросил! Потому как разве есть теперь что-то более важное, чем балет? «Влюбился, — крутился со страшной силой счетчик. — Влюбился!» Та как-то замялась: «У меня травма… Сейчас я не в форме… Уже полгода…» …Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением…