— Только в кино? — Андрей Львович по-хозяйски погладил Нинкин пыжик. — Больше ничего не было?
— Только! — с обидой ответила она и отбросила его руку. — Я. Долго. Запрягающая. Женщина. Понял?
«Но быстро ездящая», — хотел пошутить он и передумал.
…Инсайдер сообщил, что Кокотов давным-давно растрачивает свой талант на сочинение якобы переводных дамских романов, вроде дилогии «Отдаться и умереть».
— «Отдаться и умереть»! — повторила Нинка и захохотала так, что, белея в темноте, запрыгали ее незагорелые груди.
— Ничего смешного! — насупился автор, но почувствовал, что его обида в сочетании с вновь поднимающим голову любострастием выглядит нелепо.
— Слушай, а почему за это так мало платят? — спросила Валюшкина, отводя взгляд.
— Не знаю, — буркнул писодей, злясь на непрошеный камасутриновый столбняк.
— Пиши нормально! — страстно зашептала Валюшкина. — Ты можешь! Я же читала «Гипсового трубача»! Если бы я была женой, ну, вроде Софьи Андреевны, я бы никогда не разрешила тебе такую ерунду писать! Никогда!
— А жить на что?
— Я бы заработала, — проговорила она и с осторожным восхищением протянула руку, точно хотела сорвать цветок. — Кокотов, ты, конечно, маньяк, но я тебя сейчас вылечу!
Глава 93
Утро гениев
Утром, обуваясь в тесной прихожей и стараясь не смотреть друг другу в глаза, они все-таки встретились взглядами в зеркале и смущенно потупились. Наблюдательный Кокотов отметил, что у обоих не просто сонные лица, нет, у них лица мужчины и женщины, которые не выспались вместе — вдвоем. В лифте Валюшкина вдруг взяла писодея за уши, притянула к себе и страстно поцеловала в губы, источая мятную свежесть зубной пасты «Кулгейст. Новая сила». Потом покачала головой и сказала:
— Я. Кажется. Дура.
— А по-моему, Нинёныш, все было хорошо! — отозвался Андрей Львович с плохо скрытым мужским самодовольством. — А?
У подъезда они увидели Жарынина. Режиссер стоял, опершись локтем о крышу своего «Вольво», и с интересом наблюдал за здоровенной серой крысой. Зверюга, совершенно не боясь прохожих, потирала лапки, сидя возле мусорного контейнера, доверху заваленного отходами городского благополучия. Режиссер переоделся: теперь на нем был черный кожаный пиджак, темно-синие джинсы и серо-голубая водолазка. Заметив своего литературного раба, выходящего из дома со смущенной утренней женщиной, игровод не смог скрыть ревнивого удивления и даже забыл упрекнуть Андрея Львовича за пятнадцатиминутное опоздание. Зато автор «Сердца порока», мстительно ликуя, церемонно представил Валюшкину и Жарынина друг другу. Тот, галантно нагнувшись к дамской ручке, успел бросить на писодея недоуменно-уважительный взгляд.
— Вам куда, мадам? — спросил он, открывая дверцу.
— До. Метро.
— Нет-нет, мы подвезем вас куда надо! Мы не торопимся! — Режиссер оценил ее короткую юбку и длинные загорелые ноги. — Ведь так, Андрей Львович?
— Разумеется, Дмитрий Антонович!
— Мне. На. «Алексеевскую», — ответила Нинка, смущаясь оценочных взоров незнакомого мужчины.
…Некоторое время ехали в молчаливой неловкости. Жарынин осторожно, через зеркало заднего вида, разглядывал Нинку. Она, чувствуя это, смотрела в окно строго и отрешенно, точно под одеждой у нее было не сладко замученное тело, а железобетон, случайно застывший в округлых дамских формах. Кокотов, изнывая от правообладания, хотел незаметно погладить ее колено, но бывшая староста больно ущипнула его за руку.
— Плохо! — произнес, хмуро глядя на дорогу, Жарынин.
— Что — плохо? — осторожно уточнил писодей.
Он боялся, как бы соавтор не начал прямо здесь и сейчас костерить его за творческую нерадивость, а еще хуже — за нежелание жениться на бухгалтерше.
— Крыса! — пояснил свое неудовольствие игровод.
— Да уж чего хорошего…
— Заразу. Разносят! — тихо добавила Нинка.
— Не в этом дело! Крыс всегда много в любом месте! — сказал режиссер голосом черного вестника. — Мы сейчас с вами фактически едем по крыше гигантского крысиного города. Там, внизу, их сотни тысяч, миллионы! У них своя жизнь, свой бизнес, свои страсти, своя борьба, свои крысиные короли и президенты. Эти твари жрут, грызут, дерутся, совокупляются, размножаются, дохнут, но все это — подземно, во тьме и тайно. А вот когда они выходят наверх и, не боясь, шныряют у нас между ног, это значит, дела плохи. Это значит, их развелось столько, что оставаться внизу, среди беспощадных от голода братьев опаснее, чем выйти наверх, к свету, к людям, которые жестоки, но зато не едят крыс! А крысы крыс жрут. Понимаете?
— Не очень… — промямлил Кокотов, поймав на себе испуганный взгляд Валюшкиной. — Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду, что бандит Ибрагимбыков вылез наружу, он уже не боится света, не боится власти, не боится нас, никого не боится. Это значит, что их там, во тьме, уже столько, что им ничего не страшно. Ни-че-го!
— Вы думаете? — Писодей подивился столь неожиданному развороту мысли.
— Да! И вообще, с этим Ибрагимбыковым что-то не так. Тут скрыт подвох. Я чувствую это своей увеличенной печенью! Он слишком жесток и откровенен. А старый людовед Сен-Жон Перс учит: «У настоящего зла улыбка стеснительного филантропа».
— Ибрагимбыков? Я. Слышала. Это. Имя, — проговорила Валюшкина, снова перехватывая шкодливую руку любовника.
— Наверное, по телевизору, в передаче Имоверова, — предположил Жарынин.
— Возможно. Или. В банке.
— Вы служите в банке?! — воскликнул режиссер с тем восторгом, с каким в былые годы радостно изумлялись: «Так вы работаете на космос?!»
— Да. В «Северном сиянии».
— Странно-странно…
— Что. Именно?
— Ведь в банках, кажется, много серьезных и обеспеченных мужчин… — отвлеченно заметил игровод и тонко ухмыльнулся.
— А как там мистер Шмакс? — молниеносно отомстил писодей.
— Я про эту сволочь даже слышать не хочу! — замотал головой Жарынин.
— Что так? — сочувственно уточнил Кокотов.
— Представьте, у врача устроил истерику, визжал, скулил, гонялись за ним по всему кабинету.
— Почему? — живо заинтересовалась Валюшкина.
— Уколов боится, собака!
— А-а… — кивнула Нинка, ничего не понимая.
Миновав Звездный бульвар, они свернули в переулок, проехали троллейбусный парк и увидели банк «Северное сияние», которому зодчие, вдохновившись названием, придали очертания темно-зеленой льдины, вмерзшей в узкое пространство между неряшливыми серыми пятиэтажками с балконами, захламленными, как бабушкины чуланы.
— Здесь. Остановите!