— На сборах, — говорил кто-то из класса.
— Тогда-а-а, — она долго всматривалась в список. — Тогда Кокотов…
— Не бойся! — шептала Валюшкина, сострадая.
— Иди-иди! — сочувственно понукал учитель, сам, видимо, давно собирающийся к дантисту. — Домашнее задание потом спишешь…
И вот будущий писодей уже сидит в жестком неудобном кресле, врачиха, дыша ему в лицо табачищем, ковыряет железным острием в дупле, потом задумчиво выбирает из железной коробочки «сверлышко», пальцем оттягивает несчастному щеку. Началось! Визжит бормашина, мелькает перед глазами узел на веревочной трансмиссии, и челюсть пронзает трясучая боль, взрывающаяся электрическими ударами задетого зубного нерва.
— А-а-а!
— Терпеть! Тоже мне, защитничек! А если тебя ранят?
Валюшкина рассказывала, что девчонкам врачиха говорила другое:
— А как рожать будешь?
Второй этаж нового корпуса некогда представлял собой целую поликлинику, но после финансового краха всех докторов поувольняли, остался один Владимир Борисович, который был теперь и за терапевта, и за кардиолога, и за хирурга, и за отоларинголога, и за уролога, и за стоматолога.
Вдруг дверь с табличкой «Невропатолог» отворилась — и оттуда вышла парочка. Обоим за тридцать, лица интеллигентные, семейные, со следами торопливой запретной радости. В открывшемся на мгновенье кабинете бдительный литератор обнаружил вполне жилую обстановку с потревоженной широкой кроватью. Увидев Кокотова, женщина смутилась, потупилась, покраснела, а мужчина, напустив на себя деловитую суровость, буркнул:
— Здрасте!
— Добрый день! — кивнул Андрей Львович, а сам подумал: «Ну, Огуревич, ну жучила! Опять за старое!»
Любовники пошли по коридору, чуть отстранясь друг от друга и обсуждая громче, чем надо, какие-то «фьючерсные контракты».
«Видимо, сослуживцы!» — предположил автор «Заблудившихся в алькове» и постучался в зубоврачебный кабинет.
Не услышав приглашения, он выждал и осторожно вошел. Никого. У окна громоздилась стоматологическая установка, напоминающая рабочее место космонавта. На стеклянном колесном столике были аккуратно разложены зловещие никелированные инструменты, включая жуткие разнокалиберные щипцы. На стене висели две картины: любительский портрет полного георгиевского кавалера в папахе и батальное полотно, изображающее паническое бегство горцев при виде казачьего разъезда. Между картинами на крючочках покоилась шашка в старинных кожаных ножнах.
Кокотов огляделся по сторонам и заметил еще одну дверь — в процедурную, откуда доносились странные звуки: рев моторов, взрывы, крики ужаса… Писодей постучал и, не услышав отзыва, заглянул: во вращающемся кресле сидел Владимир Борисович. На голове — большие черные наушники с микрофоном. На столе — три монитора и две колонки — это из них гремела какофония боя: треск воздушных переговоров, рев моторов и стрекот пулеметов. Экраны давали почти объемное изображение кокпита с переплетчатым стеклянным фонарем и мигающими лампочками панели. Было видно, как на центральном мониторе серый самолет с оранжевым носом и крестами на крыльях пытается увернуться от дымных трассеров, которые Владимир Борисович мечет в него, нажимая гашетку на ручке управления.
Подпрыгивая в кресле, боевой стоматолог кричал, срывая голос, в микрофон:
— Я сорок девятый. Вальнул худого. Ангел, сейчас тебе помогу. Я тебя вижу, захожу от солнца!
Кокотов, поколебавшись, осторожно тронул воздушного казака за плечо. Тот, вздрогнув, резко обернулся: лицо было красное, словно от перегрузок, на лбу выступил обильный пот, а в глазах светилось жестокое торжество боя. Несколько мгновений врач смотрел на гостя с недоумением, точно к нему, летящему на тысячной высоте, в кабину с облака шагнул неизвестно кто. Наконец лицо доктора осмыслилось, погрустнело, и он сказал с досадой:
— Через две минуты, парни, ухожу на филд. У меня пациент…
Он снял наушники, вытер ладонью лоб, встал из кресла:
— Я думал, уже не придете! Значит, полечимся?
— Да… Хотелось бы…
— Ну, пойдемте. Зубы счет любят!
Они вернулись в кабинет, и Владимир Борисович помог писодею улечься в кресло, повязал ему на шею клеенчатый слюнявчик, включил свет, взял со столика зонд и маленькое круглое зеркальце на длинной ручке:
— Шире рот! Та-ак-с… Та-ак-с…
Андрей Львович почувствовал, как острие роется в его зубах.
— Ай-ай-ай! Из дырки коня поить можно. Запустили! Минуточку, а что это у нас там в носу выросло?
— Невус… — охотно доложил Кокотов.
— Вы уверены? Надо убирать. А зубик мы вылечим. Можно в одну серию, но долгую. Или — в две короткие.
— В одну долгую…
— Правильно! Работаем! — Врач взял со столика массивный шприц, напоминающий никелированный штопор. — Сейчас уколю! Дышим носом! Больно не будет. Может жечь и распирать.
Дантист-казак оттянул писательскую щеку и воткнул иглу куда-то под десну. Больно все-таки было, но не очень.
— У-у, — замычал писодей.
— Неправда! — возразил доктор. — Ждем. Минут пятнадцать, пока анестезия схватится. А я пойду — повоюю…
— Как там над Понырями? — спросил вдогонку Кокотов.
— Какие Поныри, Андрей Львович! Мы в Европе! Над Балатоном. Знаете, какие там были бои? Все дно до сих пор обломками усеяно. Когда онемеет губа, позовите!
Дверь он за собой закрыл неплотно, и было слышно, как вскрипнуло кресло, принимая тело пилота в белом халате, как он гаркнул в микрофон:
— Парни, я вернулся! Какой ближайший вылет? Прикрышка?! Я с вами. Это ты, что ли? Привет! Что-то тебя давно не было! Какую еще кандидатскую? Как? «Актуальные вопросы поведения человека в условиях виртуальной войны»? Ну, ты дал! Это ж целая докторская! Внимание, парни, контакты на одиннадцати часах! Прикройте! Я с такой высоты «лавку» не разгоню…
Лежа в космическом кресле, Кокотов ощущал, как постепенно набухают бесчувственностью нижняя губа и язык. Он прислушивался к боевым грохотам в процедурной и с иронией размышлял о том, почему взрослые люди вроде Владимира Борисовича на полном серьезе, сидя у компьютеров, сражаются насмерть над Понырями или Балатоном? Войны им, что ли, не хватает? Потом в голове снова всплыл позавчерашний романс Чавелова-Жемчужного:
Капли испарений катятся, как слезы,
И туманят синий, вычурный хрусталь.
Тени двух мгновений — две увядших розы,
И на них немая мертвая печаль.
Такое с писодеем случалось: какая-то песенка, выхваченная из эфира, поселялась в нем на день-два, а то и на неделю, звучала, дразнила, перекликалась, вертелась между мыслями, становилась почти привычной, последней угасала вечером в засыпающем мозгу и первой, словно звон будильника, врывалась утром в просыпающееся сознание. Потом вдруг исчезала навсегда, как не было…