— Изучаете жизнь? — раздался над ним голос Жарынина.
Андрей Львович неловко распрямился, улыбнулся с виноватой шкодливостью и приложил палец к губам:
— Тс-с!
— Кто там? — перейдя на шепот, заинтересовался игровод.
— Кеша, — одними губами ответил Андрей Львович.
— Шустрый парень. И с кем же?
— Не пойму…
— А ну-ка! — режиссер присел и тоже заглянул в скважину. — Ого! Вот оно даже как!
— Ну, и с кем он? — нетерпеливо спросил писодей.
— Не знаю… Не видно. Наверное, с собой привез. Ну и ходок, парень, весь в Казимирыча!
— Может, я узнаю? — Кокотов предпринял любознательное движение.
— Не будьте вуайеристом! — соавтор довольно грубо оттолкнул его от познавательного отверстия. — Пойдемте, у нас много работы! Не сопротивляйтесь. Я и так зол!
— А что случилось?
— Что случилось! Приехал Кеша за протоколом, причитал, что рискует карьерой. Привезли косоротого Морекопова. Он предложил на Доброедову через Лебедюка надавить…
— Лебедюка?
— Председателя суда. Тот еще фрукт! Взяток не берет, но не потому что честный, просто нахапал уже столько, что замучился по офшорам рассовывать. Родственников, на которых можно пентхаус или коттеджик записать, не осталось, а чужим не доверяет. Охотхозяиство у него увели. Оформил на егеря, мол, простые люди не обманут. Еще как обманут! Но есть у Лебедюка одна слабость: авангард собирает: Целкова, Немухина, Зверева, Гузкина… Я и сказал: отдайте Лебедюку «Пылесос», распилите и потихоньку отвезите к нему на дачу — пусть любуется. И что вы думаете? Оказывается, Морекопов уже советовал это сделать. Но Меделянский и Огуревич наотрез отказались. Знаете, что наш энергетический глист ответил?
— Что? — отозвался писодей, думая о знакомых ногах.
— Ему, видите ли, перед потомками будет стыдно! Старичье обирать — не стыдно, а за этого проходимца Гузкина — стыдно! Сволочь! Идемте в мой номер. Хочу курить!
Глава 101
Семито-арийские страдания
Едва войдя в номер, Кокотов метнулся к окну: красного «Крайслера» на стоянке не оказалось. Уф-ф-ф… Значит, с Кешей была не Наталья Павловна. Слава богу! Но тогда кто же? Точно — Валентина Никифоровна. Нимфоманка. А этот деспот еще советует на ней жениться. Бред! Андрей Львович успокоился, и пока Жарынин нервно набивал темно-вишневую трубку, заглянул в ванную, раскрыл перед зеркалом рот и рассмотрел большую белую пломбу, составлявшую теперь чуть ли не половину вылеченного зуба. Полюбовавшись работой казака-дантиста, он нашел на геополитической шторке Болгарию, прилепившуюся к Черному морю с левого бока, и помечтал о пряном воздухе, теплой соленой воде, шуршащей по мелкой гальке, о малиновом солнце, закатывающемся в огненную щель горизонта…
— Зуб рассматривали? Больно было? — спросил проницательный игровод, пуская клубы синего ароматного дыма.
— Почти нет. Сколько я вам должен?
— Нисколько. Зачем мне соавтор с дурным запахом изо рта? Садитесь. На чем мы остановились?
— Алферьев женился на Юдифи.
— Нет, я спрашиваю про Юльку и Кирилла! — поморщился режиссер.
— Но вы же обещали дорассказать!
— В самом деле? Ну, если так… Ладно, слушайте. Оставим покуда в покое Федора Алферьева и Юдифь Гольдман, ставшую Жуковой. Обернемся ко второй родовой ветви, без которой удивительный Федор Абрамович никогда бы не явился на свет божий. Но для этого нам придется вновь вернуться в героические двадцатые, когда Малевич с маузером гонялся за последними передвижниками, Татлин изобретал свои башни, Маяковский рифмовал «носки подарены — наскипидаренный», а Эйзенштейн снимал грандиозную массовку под названием «Взятие Зимнего», которую теперь все почему-то принимают за документальное кино.
…Итак, незадолго до революции юная замоскворецкая мещаночка Анфиса Пухова, поплакав, вышла замуж за отца Никодима — зрелого иерея, весьма просвещенного, даже передового для своего сословия: еще в 1905 году он подписал знаменитое воззвание «О необходимости перемен в церковном управлении». После 1917-го отец Никодим, конечно, подался в обновленцы и частенько вместе с владыкой Андреем Введенским участвовал в шумных диспутах, собиравших толпы слушателей. Одно из таких словопрений состоялось в бывшем домашнем цирке барона Будберга, отданном после революции под Дом научного атеизма. Отец Никодим, следуя духу времени, взял с собой в это весьма спорное место жену, скучавшую дома от бездетности. В замужние годы Анфиса расцвела, превратилась из тонкой девушки с толстой косой в настоящую кустодиевскую красавицу: тяжелое золото ее волос едва сдерживал синий богомольный платочек, а пышно созревшее тело, как опара, выпирало из скромного канифасового платья. А уж если матушка вдруг поднимала свои обычно опущенные долу янтарные очи…
На диспуте, как водится, спорили про то, существовал ли на самом деле Иисус Христос, а если не существовал, что давно доказано наукой, то в кого же тогда верят простодушные массы, одурманенные опиумом религии? В качестве ударного идейного поединщика на спор явился поэт-атеист, член президиума Союза воинствующих безбожников Натан Хаит — автор знаменитых строчек, которые в ту пору распевала под гармошку комса всей Совдепии:
Мне жалко на Христа гвоздей.
Распятье — пустяки!
Арестовать — и без затей
Сослать на Соловки!
Этим четверостишьем завистливо восхищался Демьян Бедный, а скупой на похвалу Ромка Якобсон, отмечал сочную мощь звукописи: «распятье — пустяки» или «сослать на Соловки». Председатель Союза безбожников Емелька Ярославский от всего сердца подарил Натану именной браунинг с памятной гравировкой «Никаких гвоздей!». Кстати, Михаил Булгаков беззастенчиво позаимствовал знаменитые строчки Хаита и засунул в «Мастера и Маргариту». Помните, Иванушка Бездомный предлагает упечь на Соловки покойного философа Канта? Странно, что никто из булгаковедов, изъездивших роман вдоль и поперек, не заметил этого явного плагиата. Остается добавить: Натан, родившийся, как и положено настоящему поэту, в Одессе, был не только дивно талантлив, но и жутко хорош собой: жгучий брюнет с кипой непокорных негритянских кудрей, черными, как спелые маслины, глазами, белозубой улыбкой и гордым бушпритом орлиного носа.
— Бушпритом? — с сомнением переспросил Кокотов.
— Не верите? Откройте литературную энциклопедию, там есть его портрет. Росту он, правда, был незавидного — наполеоновского. Долговязый, но закомплексованный Маяковский, дико ревнуя к его успеху у женщин, написал злющую эпиграмму:
Слушал Хаита:
мелочь какая-то!
Во время диспута Натан хищным глазомером сразу отметил в зале скромно одетую красавицу с потупленным взором и, еще не подозревая, кто она такая, весь вечер смотрел только на нее, точно гипнотизируя. В какой-то миг Анфиса, подчинившись его воле, подняла-таки глаза, и это решило ее судьбу: два живых луча — антрацитовый и янтарный — встретились, вспыхнули и слились навеки. Потом поэт что-то строчил в блокноте, а когда ему дали слово, он, торопливо ругнув религию как подлое орудие эксплуатации, вдруг прочитал, к всеобщему удивлению, не знаменитые «Гвозди», а только что родившиеся в сердце строки: