— Кстати, как он поживает? — полюбопытствовал Кокотов.
— А вы разве не знаете? — Маргарита Ефимовна сжала губы в скорбную ниточку.
— Не-ет… — напрягся писодей, жалея, что спросил.
— Умер хороший человек.
— Когда?
— В октябре еще.
— От чего?
— От футбола. Погнался за мячом, хотел подкатить Самому. Инфаркт. Так нелепо и обидно…
Помолчали.
Кокотов грустно подумал, что и смерть Жарынина тоже, в сущности, нелепа. Коля тем временем ненавидящим взглядом проводил кортеж с мигалками, дождался разрешающего взмаха пухлого гаишника и тронулся с места, бурча под нос классовые проклятья. Маргарита Ефимовна спросила:
— На чем я остановилась?
— На Высоцком…
— Да, Владимир Семенович оценил бы Диму!
…А как Жарынин работал! Словно Эйзенштейн, сначала рисовал каждый кадр карандашом на бумаге. Ставя задачи актерам и разбирая роли, он произносил такие блестящие монологи, что их можно было сразу издавать вместо пособия для творческих вузов. Новый Феллини лепил образы как скульптор. Номенклатурный Нарусов коллекционировал… Что бы вы думали? Говорящих кукол! Понимаете? Милиционер Джигурданян ночами слушал на радиоле Вагнера. Улавливаете? Эпизод в сельпо Жарынин снял так, что Нонна Мордюкова за грязным прилавком выглядела точь-в-точь печальной барменшей из «Фоли-Бержер». Творческая группа просто ошалела от высот, на которые замахнулся молодой гений. Прежде чем снять купание голых героев в ночной реке, Дима погрузился во всеобщую историю обнаженной натуры, перелопатил сотни альбомов ню, отсмотрел на подпольном видеомагнитофоне (единственном в Москве) шедевры мировой киноэротики и нашел свои, неповторимые, как он говорил «нюансы». Он боялся, что Ира откажется сниматься голышом. Юные актрисы, как правило, на людях чрезвычайно стыдливы. Однако, к его удивлению, молодая жена охотно разделась и, кажется, находила в этом удовольствие.
А как вдумчиво относился Жарынин к малейшим мелочам, из которых, в сущности, и слагается большое искусство! Он вдруг обратил внимание, что у Непиловой гладко выбриты не только подмышки. «Нет, — сказал Дима. — Наша Маша — невинная девушка, она еще не увлеклась своим телом, и у нее не может быть бритых мест!» Съемки остановили и ждали, пока у героини отрастут волосы. Актеры любили его без памяти, осветители и звукооператоры обожали, смазливые помрежки, готовые к тайному детородному подвигу, грезили ночами хотя бы о мимолетной ласке своего кумира. Но он их не замечал, он был без памяти влюблен в Непилову и хотел, чтобы она стала его Джульеттой Мазиной. Все шло прекрасно. Прицепин сочинил для фильма настоящий шлягер:
Двое в плавнях, двое в пламени,
Обними же крепче ты меня!
О-о-о-о!
Э-ге-ге-ге…
Первые признаки катастрофы забрезжили в монтажной, где из километров отснятой пленки отбирали дубли и клеили фильм. Что и говорить, исходник был великолепен: один только проплывающий мимо случайный баркас с пьяными рыбаками (точь-в-точь «Корабль дураков») чего стоил! Но кино не получалось. Хороший режиссер как хирург — знает, где надо отрезать. Дима еще не знал, ему хотелось сохранить все: и лунных зайчиков на влажном теле нагой Непиловой, и волосатое ухо Джигурданяна, внимающее Вагнеру, и долгую агонию поэта-рецидивиста, изорванного пулями, и кукольную коллекцию капитана Зобова, плачущую над гибелью Маши: уа-уа-уа… В итоге получалось слишком длинно, скучно и вяло. К запутавшемуся молодому таланту снова прислали легендарного дядю Витю Трегубова, но Жарынин отверг помощь кудесника монтажа и заявил: «Фильм будет в двух сериях!» Это была третья ошибка. Репьев скрепя сердце разрешил.
Очертания будущей катастрофы обозначились во время озвучки: актеры пожимали плечами и шептались, что снимались, кажется, совсем в другом кино. Впрочем, никто, даже любимая жена, не решился сказать об этом Диме. И только хитроумный Уманов потирал руки в предвкушении мести. Сама же катастрофа разразилась на художественном совете. Просмотровый зал «Мосфильма» был переполнен, стояли в проходах, сидели на ступеньках: всем хотелось присутствовать при рождении советского Феллини. Распознали и с позором вывели вон молодого корреспондента «Нью-Йорк таймс», который по неопытности надел для маскировки москвошвеевский пиджачишко, чем и выдал себя с головой. Советская творческая интеллигенция ходила исключительно в твиде, коже и замше, а киноманы из сферы обслуживания наряжались и того круче.
…Проплыли титры, строгие, стильные, неброские, как этикетка очень дорогого вина. Затем на экране возник ночной волжский плес. Дрожащая лунная дорожка сложилась в светящееся название «Двое в плавнях». Зал одобрительно зашелестел. Художник Фигуровский от скромности потупился. Молодой режиссер многообещающе улыбнулся в темноте и затомился в ожидании славы. Но как раз в этот миг коварная Синемопа отвернулась от него навсегда. Некоторое время зрители смотрел на экран, затаив дыхание и ожидая чуда. Поначалу казалось, нудные волжские закаты, путаные разговоры и экзистенциальное молчание героев, двигавшихся в кадре с какой-то церебральной неловкостью, — все это особый прием, тонкий эксперимент, намеренное утомление зрителей перед ослепительной вспышкой чего-то яркого, ошеломляющего, сверхнового! Но вспышка так и не вспыхнула. Послышались кряхтение, кашель, сморкание, шепот, переходящий в ропот. Когда экран заполнило волосатое ухо Джигурданяна, внимающее виниловым валькириям, кто-то тихо хихикнул, Нона Мордюкова в «Фоли-Бержер» вызвала уже нездоровый смех, а когда пришел черед прицепинскому шлягеру — «О-о-о-о! Э-ге-ге-ге!» — зал заржал.
…Начался одиночный, а затем массовый исход зрителей. Первыми побежали стоматологи, мясники, директора комиссионок и автосервисов, проникшие на закрытый просмотр по блату. Следом двинулись киношники, вообще не приученные досматривать ленты коллег до конца, последними смылись киноведы и самые ранимые члены съемочной группы. Когда зажегся свет, в креслах изнывали только члены художественного совета, жалкие остатки некогда монолитного творческого коллектива да еще какая-то злорадная мелочь — в основном кинокритики. Жарынин все давно понял и опустил голову, точно преступник, разоблаченный на месте злодеяния. Оператор Нахрапцев, художник Фигуровский, оставшиеся актеры и администраторы сидели с такими лицами, словно они долго рыли землю в поисках скифского золота, а теперь вдруг поняли, что копали яму под дачный нужник. Молодая Непилова, глядя в сторону, благосклонно слушала жаркий шепот Взорова — видного охотника за разочарованными женами. К счастью, в зале не оказалось Тундрякова, накануне ушедшего в протестный запой. Долго никто не хотел выступать первым. Все понимали, фильм ждет обычная для творческой неудачи судьба: верные ножницы кудесника дяди Вити, третья категория и прокат в заштатных клубах.
Но в дело вмешалась большая политика. Слово взял секретарь парткома «Мосфильма» Харченко, прямой и правильный, как майский лозунг. На всякий случай приболев, Репьев прислал его вместо себя с согласованным заданием надругаться над детищем Жарынина, даже если «Двое в плавнях» окажутся шедевром. А всему виной был сварливый Тундряков, снова поссорившийся с Советской властью. Его роман «На плахе времени» отклонили как неудачный все толстые журналы, начиная с «Нового мира». Прозаик обиделся, проклял советскую литературу в целом и секретариат правления Союза писателей в частности, а затем в сердцах подписал очередную ябеду мировой общественности от Гельсингфорсской группы. Рукопись отвергнутого романа, нудного, как доклад аудитора, он послал в «Посев», где были рады любой дичи — лишь бы антисоветской. Конечно, строптивца следовало наказать. Но как? Тут-то и вспомнили про «Плавни». Ермаков, умевший руководить отраслью, не оставляя своей подписи на опасных документах, вдруг удивился и спросил: кому же пришла в голову преступная мысль экранизировать вражью вылазку да еще поручить это дело молодому наглому сумасброду?! Директор «Мосфильма» Репьев скорбно взял вину на себя и отделался поощрительным нагоняем. Посовещавшись, в ЦК решили так: смонтированный фильм, существовавший пока на двух пленках, раздолбать на худсовете и в назидание положить на полку.