— По масонским, по каким же еще!
— Ну где вы здесь масонов видели, голубчик! — мягко возразил старый фельетонист.
— Где-е! А это что-о?! — он ткнул корявым желтым ногтем в сторону «Пылесоса».
Некоторое время все четверо молча разглядывали лукавый глаз, заключенный в треугольник.
— Но ведь это же просто аллегория! — примирительно молвил Болтянский. — Возьмите капустки!
— Не хочу! С аллегорий все и начинается! — объявил тот с погромной усмешкой, и его глаза стали наливаться страшной болотной чернотой. — Гуаноиды без аллегорий не могут.
— Кто-о?
— Гуаноиды — это те, кто в жизни только дерьмо ищет. Ваш Гузкин, например…
— Выбирайте выражения! — возмущенно вставил Кокотов.
— Это он еще выбирает… — успокоил Жарынин.
Чем бы закончился весь этот застольный конфликт, неизвестно, но к ним, переваливаясь по-утиному, приблизилась Евгения Ивановна:
— Дмитрий Антонович, — сказала она, глядя на Аннабель Ли с тихим восторгом обладательницы тайны. — Аркадий Петрович просил вас к нему заглянуть!
— Как срочно?
— Прямо сейчас.
— Ну что ж, мы уже поели. Пойдемте, коллега!
Соавторы резко и одновременно встали из-за стола.
Боком, чтобы не терять из виду противника (как это делают в фильмах не нашедшие консенсуса мафиози), они проследовали к выходу, посылая успокаивающие улыбки ветеранам, испуганным назревавшим скандалом. Болтянский, стремглав перенеся тарелку с сосисками и морскую капусту за столик, где сидел Ящик, принялся взволнованно делиться воспоминаниями о пережитом. Лишившийся супостатов, Жуков-Хаит сразу сник, размяк, и на лице его возникло выражение послезапойной безысходности.
— Татьяна, ну где ты? Кушать хочу… — жалобно позвал он.
В оранжерейном переходе в плетеном кресле неподвижно сидела Ласунская, перебравшаяся сюда после ужина, и безотрывно глядела на цветущий кактус, который, наверное, напоминал ей прожитую жизнь. Черепаха Тортилла наполовину вылезла из лягушатника и, вытянув из панциря старушечью головку, неотрывно смотрела на великую актрису своими раскосыми черными глазками. Заметив приближение соавторов, рептилия тут же спряталась. Режиссер и писатель, почтительно поклонившись Вере Витольдовне, двинулись дальше.
— Вы обещали мне рассказать о Жукове-Хаите, — напомнил Кокотов.
— Это грустная история. Какая-то еще не изученная специалистами нравственная мутация…
— Мутация? Очень интересно! А почему он так взъелся на Гришу Гузкина?
— Сейчас не время, потом расскажу.
— Ну да, так же, как про Пат Сэлендж!
— Расскажу, расскажу и про Жукова-Хаита, и про Пат Сэлендж. А Гриша Гузкин — и в самом деле гуаноид. Неплохое словечко! Надо запомнить. Я этого жука хорошо знаю. Сначала он доил советскую власть как холмогорскую корову, а теперь всему Западу жалуется, что при коммунистах голодал. Вы хоть знаете, сколько Гришка получил за этот «Пылесос», сиречь «Симфонию созидания»?
— Сколько?
— Тысяч десять. В восьмидесятом году!
— Это ж кооперативная квартира! — вспотел писатель, когда-то серьезно травмированный жилищным вопросом.
— Или! А сколько он таких «пылесосов» по всей стране налудил! Я-то знаю. Я же эту монументалку и втюхивал честным людям.
— В каком смысле?
— В прямом. Когда я смыл позор и меня выпустили…
— Откуда? — насторожился опасливый Кокотов.
— Не важно. Выпустили. Семью надо было кормить, и я пошел работать в художественный фонд разъездным, так сказать, искусствоведом. Заберешься, бывало, в забытую богом Куролепшу, пойдешь в местный клуб на разведку, а заодно — кино посмотреть и с аборигенкой познакомиться. Ах, какие женщины попадаются в русской глубинке — так бы и остался с ней навсегда в стогу. Но семья, коллега, семья… Словом, заходишь в клуб, а там уже на стене розово-голубая фреска с плечистой нордической девой, которая одной мускулистой рукой, каких и у штангистов не бывает, отодвигает в сторону батарею ракетных установок, а другой выпускает в небо голубя мира, похожего на жирного рождественского гуся.
— Эх, — думаю, — опередили. Ну, ничего, в Тьфуславске повезет. И везло! О великий и могучий соцкультбыт! Нынче это слово подзабыли, а при советской власти ни один, даже малейший руководитель не мог спать спокойно, пока не догадается, куда бы засунуть проклятую безналичку, определенную исключительно на культуру и досуг. Сидит, скажем, директор крупного совхоза и горюет: новый рояль взамен порубленного комбайнером, приревновавшим жену к руководителю музыкального кружка, купил? Купил. Лучших доярок в Константинове к Есенину свозил? Свозил. Новых книжек в библиотеку полгрузовика привез? Привез. А вон еще одиннадцать тысяч пятьсот двадцать семь рубликов восемнадцать копеек на балансе болтаются — тоже, суки, в культуру просятся! Вот купить бы на них новую сеялку — а, ить, нельзя: финансовая дисциплина — посадят… Остается взять с областной базы восемнадцать баянов «Волна» и ксилофон «Апрель» с палочками — как раз в сумму. Но ведь их, сволочей, потом списывать замучаешься! Проще всего, конечно, махнуть рукой: мол, хрен с ними — остались деньги и остались! Пропадайте! Да ведь власть-то, она мстительная: на будущий год ровно на эти одиннадцать тысяч пятьсот двадцать семь рублей восемнадцать копеек соцкультбыт совхозу и срежут. Обидно!
И тут, как нарочно, открывается дверь и на пороге появляюсь я — в кожаной куртке, ботинках на толстой подошве и в кепке цвета, какого в Тьфуславске сроду не видывали. С сочувствием глянув на измаявшегося руководителя, я тут же, с порога, предлагаю ему подписать договор с МОСХом на создание панно «Утро на пашне». Стоимость художественных работ с расходным материалом — одиннадцать тысяч пятьсот рублей.
Деньги нужно перечислить в течение двух недель. Директор от свалившегося счастья теряет дар речи. Я же тем временем интимно подсаживаюсь к нему, снимаю с горлышка пожелтевшего графина стакан, задумчиво рассматриваю запылившееся донышко и спрашиваю:
— Может, у вас есть особые условия?
(Тонкий намек на то, что в девяностые стало называться «откатом».)
— Нет. Согласен! — мотает головой счастливый начальник.
— Это хорошо. А вы знаете, что граненый стакан изобрела Вера Мухина?
— Какая Мухина?
— Рабочего и колхозницу возле ВДНХ знаете?
— Зна-аем, как же… В Москве два раза был.
— Вот она-то и придумала это орудие мужской солидарности!
— Колхозница?
— Мухина.
— По-онял! — улыбается во весь свой железный рот директор и посылает долговязую секретаршу за водкой. Вот как это, друг мой, делалось. А они: «Тоталитаризм!» Гуаноиды! Какой же это, к черту, тоталитаризм? Но что-то я разговорился. Давайте-ка дуйте срочно к Огуревичу!