— Конора?
— Да, — сказала она. — Доброй ночи! Доброй ночи! — И осталась стоять, глядя нам вслед, силуэт в проеме открытой двери, рядом с красивым мужем и красивой дочерью, а мы сели в машину и поехали прочь.
— Господи! — вздохнул Фиахр, расползаясь на пассажирском сиденье (жена тем временем возилась с передачами). — Боже всемогущий! Я уж думал, никогда не выберемся.
Потом я часто ломала себе голову: много ли Эйлин знала в ту пору. Когда все лопнуло, взорвалось нам в лицо, Шон утверждал, будто она «скрывала от самой себя». «Ты понятия не имеешь», — говорил он (подразумевая: «Понятия не имеешь, с чем мне приходится мириться»). Как может женщина не догадываться? Сознательно или подсознательно она все понимает. Звучит жестоко, но я скажу: нельзя закрывать глаза на то, что нам известно. Нужно отдавать себе отчет, почему мы поступаем так, а не иначе. А то будет сплошной хаос. Будем носиться кругами без толку.
На следующий день, после полудня, Конор вошел в дом и застал меня на кровати — укрыта спальным мешком, в руках пульт, на экране «Симпсоны».
— Где машина? — только и спросил он.
Песенка шуп-шуп (как он целует)
[18]
После вечеринки все на время притихло. Что-то слишком интимное произошло, и нас — во всяком случае, меня — это не устраивало. Перед глазами стояла верхняя площадка чужой лестницы, в белом свете я то вырастала, то съеживалась, протягивая руку, чтобы открыть дверь в спальню Шона. Потом, вздрогнув, возвращалась в настоящий момент (чем-то недоволен таксист) или обнаруживала, что собрание прошло впустую, а я сижу, и передо мной разбросаны бумаги.
— До вторника.
— Ага, увидимся.
И тут дело не только во мне. Заминка в начале года, словно время затаило дыхание.
Босс в Белизе — в Белизе! — присматривает себе виллу. Младенец Фиахра не спешит с появлением на свет, отчет Шона запланирован лишь на первое февраля, но интерес к Польше внезапно угас. Не знаю, как это выражалось в евро и евроцентах, но помню настроение: Варшава, где я недавно бродила, вдруг сделалась вновь чужой, как до той поры, когда я еще не умела сказать по-польски «четверг» и не знала, что мне это понадобится. Кто бы мог подумать, что славянский язык способен доставить такое удовольствие простой ирландской девчонке! И польские паны, такие гордые, такие сексуальные, особенно когда склоняются поцеловать даме ручку, — а они это порой и впрямь делают. Да я чуть было квартиру себе не купила в Польше. Но в январе 2007 года все растрепалось капустным листом. За окном — серость, день никак не прирастает. Планета и та медлит.
Ближе к середине января я ответила на звонок (номер не определен) и, как и ожидала, услышала голос Шона: «Привет» — и молчание. Воображай что хочешь. Или ничего. Я была готова — я всегда была готова — просто уйти.
— Привет, — ответила я.
— Когда мы сможем увидеться? — спросил он.
Боль, внезапная, словно в тело вошла пуля. Я оглядела себя, как будто делясь известием со своим телом или проверяя, все ли оно еще при мне.
Мы вновь отправились в «Грешэм». Шон побродил по комнате и сказал:
— Нужно найти какое-то место. Господи боже!
Я обняла его сзади, прижалась лицом к его спине. Скрестила руки Шона у него на животе, словно пытаясь уверить, что вечеринка прошла, Рождество миновало и все, что случилось, — если оно случилось — существовало вне времени.
Но он был напряжен, озабочен и после еще долго лежал, уставившись в потолок. Закрыл лицо руками, тер глаза, а затем убрал руки и глаза снова открылись.
Вот снимок наших отношений в ту пору. Лицо Шона исчезает под его ладонями, шея краснеет до самых ключиц, ниже — удивительно белая кожа. Если захочу, смогу увидеть больше: сепией выделено причинное место, обвисает желтый презерватив, волосы на груди седеют. Или увидеть его пальцы, которые я любила, умные, с квадратными ногтями, а из-под них январским морем — серые глаза.
Он перекатился на бок, погладил меня по лицу.
— Ты очень красивая, знаешь?
— Ты и сам неплох.
Шон сдал отчет, босс унес отчет домой — и все. Мог бы и не писать ничего.
Так и шло. Зима не уступала место весне, и казалось, что у нас с Шоном все устаканилось: мы встречались каждую вторую пятницу, а иногда и в промежуточную пятницу тоже, если у него получалось.
Поначалу я тщательно одевалась на свидание. Но мы так быстро избавлялись от одежды, что вскоре я выбирала то, что меньше сомнется, очутившись в куче на полу.
Постель в гостинице, отброшенное одеяло, — есть в этой постели что-то публичное, словно это постамент или мягкая сцена, и там мы принимали всевозможные геометрические и абстрактные, сладостные и мучительные формы, приспосабливая друг к другу зигзаги желания, я вписывалась своей выгнутостью в вогнутость его тела на пустынной простыне и поднимала голову проверить: да, в его глазах сверкает немыслимость всего того, что происходит с нами.
Вспоминая эти гостиничные номера, я вижу их после нашего ухода, когда они опустели и только воздух помнил, что мы творили. Дверь без затей прикрывается за нами, образы нашей любви остаются за спиной, как забытая музыка, прекрасная и навеки ушедшая.
После акта любви — мы всегда начинали с любви, как будто боялись сделаться просто друзьями, — по другую, безопасную сторону Шон принимался рассказывать мне о своей жизни, и мне было интересно, я смотрела на него, вбирая детали. Например, уголок рта, где таилось его обаяние. Оттуда оно излучалось, из точки, где нижняя губа расходилась с верхней, из этой складки — сколько раз я ее целовала, — где расставались, где встречались губы. Неторопливый их изгиб, очарование улыбки, которой нельзя доверять, и оттого она еще очаровательнее.
Об Иви и о жене Шон не рассказывал. Не упоминал дом в Эннискерри или дачу с видом на пляж в Бэллимани, хотя о многом другом говорил охотно. Более чем охотно. Поболтать он любитель, как и я, и порой нас обоих пугало, с какой легкостью мы сближались. Мы оба понимали: не в наших интересах подобный совместный и приятный досуг.
Мы засиживались до темноты, а вечер с каждым разом наступал все позже.
В детстве, рассказывал Шон, у него был рыжий сеттер, он таскал яйца из соседского курятника и так осторожно зажимал их в пасти, что приносил домой, не раздавив.
Он рассказывал про Бостон — там он учился в магистратуре по бизнесу. Два года в Америке навеки превращают тебя в аутсайдера, говорил он, возвращаться домой так чудно, будто вышел на долгую прогулку ясным осенним днем, вернулся — а родные сидят-дрожат перед камином.