На следующий день Маша остановилась у той же самой лужи, которая очень кстати не успела еще высохнуть, и сама подала ему руку. Они рассмеялись, и на этот раз, дойдя до елки, А. А. остановился, развернул Машу к себе, долго смотрел ей в глаза, погладил ее щеку и поцеловал. В сущности, совершенно неважно, сказал ли он, что любит ее, — потому что если сказал, то это должно было очень смешно прозвучать: Маша, я вас люблю (в школе ученики и учителя обращались друг к другу на вы), — а если не сказал, то Маша все равно услышала и, услышав, потянулась к нему с новым поцелуем — чтобы не отвечать, но и потому еще, что целоваться было хорошо.
Прошел целый апрель — прогулки становились длиннее, по Смоленке они шли уже в другую сторону, к заливу, пели птицы, и вылуплялись листы на деревьях, ветер с залива шевелил чуть отросшие Машины волосы, они шли медленно, часто останавливались, А. А. обнимал Машу и прижимал к себе ее легкое тело, смотрел на нее внимательно, будто хотел увериться, что вот она, в его руках, сидели на каменных ступеньках у «Прибалтийской» (по площади, задирая головы к небу, катились на роликах дети), в дождь прятались в арках домов или в кафе на Среднем, пили кофе, не расцепляя рук, А. А. то веселил Машу профессиональным фольклором («все люди по природе своей бобры»), то вдруг на полном серьезе рассказывал про Блока, Маша смотрела ему в глаза, и в такие моменты А. А. казалось, что все вокруг катится куда-то вбок, — так прошел целый апрель, прежде чем однажды они, обогнув чуть не весь остров, не оказались на Третьей линии и А. А. между прочим сказал, что здесь вот живут его родители, которых, правда, сейчас нет, уехали на дачу. Он, путая слова, сразу заговорил о чем-то другом, и Маша, сжав его руку, свободной ладонью указала на дверь парадной: здесь? а ключи у тебя есть? (Да, они, конечно, уже говорили друг другу ты.)
В квартире А. А., расшнуровывая ботинки, говорил, что сейчас заварит чай и что у мамы наверняка припрятано где-нибудь печенье или вафельный торт, надо только поискать, но Маша, уже скинувшая кеды, едва он распрямился, притянула его к себе. Он целовал ее за ухом, гладил плечи, сквозь ткань рубашки касался ее груди, потом повернул пуговицу у шеи, Маша сбросила с него пиджак, они ушли в гостиную, и там А. А. мучился с ее ремнем, и она наконец сама расстегнула его, и потом, лежа рядом с ней на диване, А. А., чтобы не плакать, проводил пальцами от ее закрытых глаз вниз, по плечам, груди, животу, и волосы у нее в паху были той же длины, что и на голове. Маша лежала с закрытыми глазами, сосредоточившись на боли, которая, пульсируя, затихала.
Феноменология вины
И все-таки не произойти это не могло. Просто потому, что, когда два симпатичных друг другу человека остаются вдвоем в пустой квартире, это не может не произойти. Проснувшись, А. А. сходил за свежими багетами, вернулся, сварил кофе и разбудил Машу. Он громыхал на кухне чашками, пока Маша была в ванной, достал для нее из шкафа махровый халат (похоже, он у тебя не висит без дела — это что, комплимент? — как хочешь), налил ей кофе, сделал бутерброд и, когда Маша села на табуретку, закинув ногу на ногу, поправил у нее на колене полу халата. За Машей оставалась свобода интерпретации этого жеста — то ли дружеская забота, то ли ненавязчивое ухаживание, — и Маша, с минуту подумав, прикоснулась к его ладони: передай сахарницу, пожалуйста. Игра — тем более милая, что оба участника уже хорошо ориентировались в правилах, — закончилась на диване в гостиной, с которого А. А. еще не успел убрать простыню и одеяло с подушкой. Маша лежала у А. А. на груди, он гладил ее по спине, разглядывал ее профиль и ругал себя, что не сдержался.
Мужское сознание склонно приписывать женскому мотивации, типичные только для него самого. Маша решилась на ответный жест совсем не потому, что ей хотелось что-то продемонстрировать или в чем-то убедиться. Ленивое солнечное утро должно было закончиться именно так, и она просто не видела повода лишить себя этого сюжета. Едва ли она сама могла внятно ответить на вопрос, зачем ей нужен был этот секс. Во всяком случае, не раньше того момента, когда она ехала в поезде домой и, уткнувшись носом в темнеющее не только с каждым часом, но и с каждым километром окно, прокручивала в голове четыре дня, проведенные в Петербурге.
Соседи на полках спят, звенит ложка в стакане, Маша жалеет, что так и не научилась пить в поездах. Она накручивает прядь волос на палец, морщится и трясет головой: ничего не получилось. В Мюнхене ей казалось, что стоит вернуться в Питер, встретиться с А. А. и погулять по Коломне, как к ней вернется чувство цельного, наполненного смыслом мира. Она для этого забрала вещи из гостиницы и упросила А. А. отменить лекции в понедельник — чтобы жить несколько дней так, как это было семь лет назад: гулять, пить вино и заниматься любовью. Поэтому было важно снова целовать его и ощущать его тяжесть на своих бедрах: это был необходимый элемент мозаики прошлого. И однако, хотя все ритуалы были исполнены и все формулы произнесены, заклинание не сработало. Все было то же — плеск воды и багровое солнце — но как той, прежней, Маше удавалось слышать в этом музыку мира, так и осталось тайной. На исходе воскресенья, когда они с А. А. сидели на ступеньках у Манежа и он держал ее за руку, курил и вглядывался в мелькающую искрами вспышек набережную у Исаакия, Маша прижалась к нему и сказала так, чтобы это прозвучало как нечаянно сказанная вслух мысль, не требующая ответа: как же это я тогда была так счастлива.
А. А. не ответил сразу. Он докурил, затушил сигарету, освободившейся рукой нашел ее ладонь и сказал так, будто не отвечал на вопрос, а задавал свой: зачем тебе счастье? Что-то вроде счета в банке, чтобы на нем всегда были деньги. Не бывает никакого счастья, глупости это. Счастье случается, вот и все. Ты будешь сидеть ждать его здесь, а оно там (А. А. махнул рукой в сторону Сената). И потом, это же вспышка, от нее остается только резь в глазах. Может, побудешь еще? Маша помотала головой. Ну и правильно, лучше уже не будет, — А. А. поднялся и потянул Машу дальше, в серебрящуюся темноту линий.
Маша уже почти спит, голова ее соскальзывает с ладони на стыках рельсов, и последние несколько дней бледнеют в ее сознании, как след дыхания на стекле, за которым в суровой тьме псковских лесов проясняются картины Петербурга, прожитого вместе с А. А. семь лет назад, но оставшегося для Маши навсегда таким и только таким.
Для Маши Петербург — тихий и темный город, который весь, если не считать внушающих ужас и унижающих человеческое достоинство спальных районов, можно обойти пешком, — стал настоящим полигоном счастья, городом, в котором ежесекундно может случиться так, что шестеренки мира начинают вдруг крутиться ладно, струны натягиваются, и мир звучит нежной музыкой, причем, как выясняется, совершенно неважно, что именно делать в этот момент. Можно заглядывать в открытые двери парадных, как пыль кружится в широких пролетах лестниц; можно принюхиваться к запаху укропа на Сенной и конопли — на Малой Садовой; можно угадывать на брандмауэрах разрушенные в блокаду дома, читать надписи на замках, прицепленных к ограде моста у института прикладной астрономии (Котя + Холера), вглядываться в закатное солнце, просвечивающее галерею павловского дворца, целоваться на эстакаде заброшенного таксопарка, перешагивать через косиножек, расхаживающих по ночным улицам, разглядывать гниющие в глинистых лужах кленовые листы, засыпать на берегу пруда на Елагином, пинать большие, как перепелиные яйца, желуди, кормить из рук булкой белые лайнеры лебедей, открывать шампанское в пять утра на Невском, мокнуть до трусов под теплым дождем, пробираясь по Дворцовому на Васильевский, ходить прицениваться к корюшке, щуриться на солнце, садящееся в створе Гороховой, слепнуть от золота и воды в Петергофе, подслушивать разговоры пьяниц под голубыми елями у памятника Добролюбову (я памятник нерукотворный, моя тропа не зарастет), косить глазом на обломки алюминиевых туч, несущихся прямо над головой, втягивать носом октябрьский ветер с Невы, хрустеть засахарившейся инеем травой первого ноября, раскачивать ногой нежную кожицу лужи, хранящей янтарный лиственничный начес, взметать против солнца сухой светящийся снег, лопать пышки на Желябова, пьянеть от запаха хлеба, плывущего над ночной Петроградской, месить ногами белоснежный сорбет или вдруг услышать победительное чириканье сотен невидимых птиц.