Еще два раза Рома очаровывался девушками до того, что хотелось целовать, целовать, целовать (первый раз прошло через месяц, второй раз его отфутболили, и он еще полгода пил в компаниях за любовь), но чаще были девушки, которых интереснее всего было раздеть и посмотреть, что у них между ног. Рома с азартом включался в игру, с каждым разом все смешнее шутил, все с большей серьезностью отвечал на вопросы, заданные на выдохе сигаретного дыма (ты как считаешь, может быть дружба между мужчиной и женщиной?), и нельзя сказать, чтобы ему это не нравилось. Через два раза на третий ему удавалось затащить полупьяную девицу к себе (к этому времени мама с папой сняли ему однушку с условием, что за свет и телефон он будет платить сам), и тогда он с удовольствием доставал фотоаппарат — дайка я тебя щелкну — по носу? — а у тебя есть другие места? покажи!
На тоске по взглядам, держанию за руки и долгим прогулкам он поймал себя, когда стал часто разглядывать в социальных сетях фотографии красавицы-одноклассницы, у которой был взрослый мальчик, девочки, уворачивавшейся от снежков, — вообще всех девушек, в которых был влюблен. Тогда он стал вглядываться в своих девиц (тридцать два кадра до трусиков — да, он снимал на пленку) и понял, что смотреть им в глаза ему не интересно. И хотя он продолжал получать удовольствие как от секса с ними, так и от процесса role-playing, в нем поселилось настороженное ожидание — не превратится ли какая-нибудь из них вдруг в существо, вызывающее пронзительную нежность.
Нельзя сказать, чтобы он вовсе не вспоминал про девочку, с которой провел такую странную ночь в поезде, которую провожал до школы и которая потом три раза приходила к нему на улицу Правды, — вспоминал. Он плоховато помнил ее лицо, но ему казалось, что он помнит ощущение от ее взгляда. И это было то самое ощущение, которое теперь никак не удавалось синтезировать, — будто с той стороны границы тела контрабандой провозят нежную дрожь. Он не думал о Маше как о человеке, которого он может когда-нибудь еще увидеть, — попытки найти ее аккаунт на каком-нибудь сайте с поиском по номеру школы и году выпуска провалились (да даже если бы и нет — понятно же, что ничто так не отдаляет людей, как ежедневные обновления статуса), общих знакомых у них не было, куда она поступила, он не знал. Поэтому случайная встреча в Кёльне — он не сразу вспомнил ее, увидев в толпе на открытии фестиваля, — была не внезапным обретением заочной любви (так могло бы быть с другими, о которых он думал чаще и отчетливее), а только удивлением (ого, как тесен мир!), ну и радостью, конечно, потому что в конечном счете как бы далеко мы ни посылали тех, кто нас любит, нам ведь все равно радостно, что любят нас, а не кого-то еще.
Предлагая Маше выпить пива, Рома, конечно, хотел бы убедиться, что все в силе, и даже — чем черт не шутит, хотя он менее всего отдавал себе в этом отчет — все-таки исправить ошибку юности (еще бы — Маша из запуганной провинциальной замухрышки в потертом пальтеце стала мало того что красавицей — главная перемена была не в одежде и не в оттенке кожи, а в жестах и взгляде, которые теперь принадлежали сильной уверенной женщине, запросто командовавшей огромной съемочной группой — это было видно), но и то, и другое оставалось в глубине его внимания, на поверхности же было другое — простое желание выпить с человеком, которого не видел тыщу лет. И даже когда он после второго стакана во втором баре (в первом они еще разминались, а во втором взяли метр на двоих) начал подкатывать яйца, он делал это скорее по привычке, включился механизм, который он так долго оттачивал в питерских кафе. Только тогда, когда он по Машиным глазам понял, что сам на себя доносит, он смешался и постарался скорее напиться.
На следующий день в дневной программе Рома смотрел «Гугенотов». Фильм ему не понравился (где кино и где опера, Регина?), но он все же не мог не увидеть, что перед ним настоящая профессиональная работа, к которой даже придираться надо как к настоящему кино. И так получилось, что вечером они выпили много меньше пива, зато когда Маша стала с ним прощаться (все, Евгеньев, с ног валюсь, утром еле встала), он вдруг обнаружил, что они три часа проговорили о камерах, пленках и монтаже.
Все это не объясняет, как случилось, что Маша из старой знакомой, а теперь еще и коллеги, про которую было бы любопытно знать, есть ли у нее кто-то, стала девушкой, ради которой Рома уже после конца фестиваля, когда его группа отправилась в Питер, остался, наплевав на халявный билет, еще на два дня (визу почему-то выдали на десять дней) и которой он потом, из Питера, звонил раз в двенадцать часов, чтобы спросить и рассказать какую-нибудь дурь, а в сущности, чтобы еще и еще раз сказать я тебя люблю. Сосредоточиваясь на этом вопросе — не сразу, а значительно позже, когда стало понятно, что их любовная лодка дала течь (из всех поэтов он знал только Маяковского, и ему нравилось думать, что он похож на горлана и главаря), — Рома так и не смог понять, что же произошло.
Третий вечер был теплее предыдущих, они вышли из кнайпе на берег Рейна, стали спускаться по ступенькам к воде, Рома подал Маше руку — рефлекторная вежливость, всего-то, — но когда ее ладонь оказалась в его руке, когда он прикоснулся к ее теплой и мягкой коже и, стоя чуть ниже ее, увидел ее лицо, освещенное парящими в высоте фонарями, случилось так, будто переключился какой-то тумблер, будто картинка из черно-белой стала цветной. Сразу он не придал этому значения, лишь слегка удивился — потом уже, отматывая пленку назад, он понял важность этого щелчка: если бы Маше пришло однажды в голову дать волю бабской язвительности и спросить как же так, Евгеньев, не любил, не любил, а тут ни с того ни с сего, — он, оставаясь максимально честным, только и мог бы сказать, что не знаю, Регина, я тебя вдруг увидел.
И хотя Маша так никогда и не задала этот вопрос, это не значит, что он не крутился у нее в голове. Она кладет трубку, пообещав, что будет ждать его, что никуда не уйдет, заодно позавтракает пока, и впрямь, делает заказ — и ловит себя на мысли, какое у него будет лицо, когда он войдет сюда и ее не увидит. Эта сладкая мысль щекочет под кожей, Маша стучит зажигалкой по столу, крутит телефон — она понимает, что, конечно, никуда не уйдет хотя бы потому, что такая мелкая месть смешна, но в тот момент, когда она ловит себя на желании схватить сумку и уйти гулять (сказать потом, что заждалась, не выдержала, решила пройтись, телефона не слышала…), ей становится противно — она понимает, что боль, причиненная однажды Ромой, стала ее частью и она никогда не сможет отказаться от памяти о ней, эта боль (хоть самой боли уже и нет) всегда будет причиной чувства его вины — и совершенно неважно, будет ли он сам чувствовать то же; дело не в нем, а в ней. На Машу наваливается мерзейшее из ощущений — что все уже понятно, понятно, понятно. То, что по-настоящему надо было бы сделать, — это позвонить А. А., поехать к нему, а на Ромины звонки больше никогда не отвечать — и единственное, что удерживает ее на Пяти углах, это мелькнувшее вдруг озарение о том, что и там все то же.
Если бы двумерное существо поняло, что скучно двигаться только плюс-минус вперед и плюс-минус вправо, оно постаралось бы подпрыгнуть. Маша вместо этого тянется к сумке, достает лэптоп и сосредоточивается на сценарии. Странным образом энергия отталкивания от мысли о Роме и А. А. позволяет ей быстро вернуться к Максу, который как раз выходит из магазина с только что купленным кофром и придерживает дверь двум бородатым мрачного вида мужчинам, пришедшим в магазин за двумя точно такими же кофрами.