Книга Маша Регина, страница 48. Автор книги Вадим Левенталь

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Маша Регина»

Cтраница 48

Выгнать Дашу удалось только на четвертый день работы (Маша торопилась не только потому, что Даша, вырастающая то тут то там, заливающаяся смехом и обращением дающая понять, что она с Региной на ты, была ей противна, а еще и потому, что вот-вот должны были начаться месячные). Ближе к вечеру директор картины резко, раз уж она не хотела понимать намеков, объяснил Даше, что контора не платит за пребывание на съемочной площадке постороннего человека, и Даша, пошедшая розовыми пятнами, уселась в Ромин универсал, чтобы всю дорогу обменивать свое злое молчание на его долгосрочные обязательства: радость моя, будь это другая картина, другой режиссер, я бы плюнул на все, но ты же знаешь Машу, ее от работы отрывать себе дороже, вот доснимаем, тогда… хочешь, поедем куда-нибудь? — Даша молчала.

Рома вернулся со станции страшно злым (ждать электрички пришлось лишний час), посмотрел планы, подснятые помощником за это время, все забраковал, но снимать дальше не было возможности — стемнело и пошел дождь. Уже ночью, сидя у Маши, стакан с виски в руке, сигарета — в окно (почему ты все-таки бросила курить?), Рома говорил, стараясь смягчать формулировки, что, в сущности, Даша чувствует себя очень неловко, это нельзя не принимать во внимание, ведь она когда-то жила с тобой в одной комнате и вы друг у друга списывали, а теперь ты режиссер, а она актриса на эпизоде. Потом он отставил стакан и целовал Машу, а она сказала, что сегодня можно так.

Рома удивился — не так уж он был пьян, чтобы не помнить, что Маша всегда подходила к этому вопросу куда более щепетильно, — но еще больше он должен был бы удивиться утром, увидев, как она побежала в ванную, подхватив прокладки из сумки, — должен был бы, потому что в действительности он решил от греха подальше ничего не заметить, и — чудесное свойство мужской психики — уже через пять минут он и в самом деле стал ничего не заметившим. Маша же, сидя в туалете, готова была заплакать от злости.

Задержка у Маши получилась на следующий месяц; ей пришлось, рискуя в пух и прах рассориться с продюсером, затянуть съемки, снимать в последние дни все больше и больше — уже почти зимней — натуры, переснимать уже давно снятые кадры, — но даже когда группа стала разъезжаться, Маша осталась и заставила остаться Рому еще на два дня, пока увозят остатки реквизита и оборудование. Последний раз они спали вместе в пустом здании, в полной тишине: было холодно, директриса принесла им два лишних одеяла, но и под ними, прежде чем о чем-то таком думать, пришлось чуть не полчаса трястись от холода и сдавленно орать от прикосновений ледяных ног. Рома, уже привыкший к тому, что весь последний месяц сегодня можно так, подумывал о том, чтобы попробовать посчитать дни (несколько дней после того, как она вернулась — но только какого же она вернулась?..), но не делал этого, потому что в конце концов ей виднее. Вероятно, если бы Маша спросила его, желает ли он не отходя от кассы стать отцом ее ребенка, он бы предложил подождать более благоприятных обстоятельств, но она не спрашивала, а он, оставляя в ней свое семя, не просто испытывал известное, несравнимое, увы, с безопасным сексом, удовольствие, но и позволял себе (только в предположительном, конечно, ключе) фантазии о папе-Роме — самом разном, от папы-Ромы, ведущего выводок детей в сад перед работой, до папы-Ромы, нехотя признающегося, что, да, и в Германии тоже у него есть дети, но он не может сказать, от кого.

То, что испытывал Рома, раскачиваясь под двумя наполовину съехавшими одеялами, следует назвать азартом; и Маша, говорившая каждый раз, что сегодня еще можно, делала это каждый раз специально, поддерживая азарт, ну и для того, чтобы дать Роме, если он захочет, возможность за этот обман ухватиться. В деле производства детей мужчина значит до обидного мало. Рома просто, как он не заметил в первый раз, продолжал не замечать и потом: самое главное — что Маша не только на площадке, но и в постели стала кардинально другая. Прижимаясь к нему, подстраиваясь под его ритм, она была сосредоточена внутрь себя: Рома стал для нее — правда, дорогим и любимым — инструментом; как музыкант, прикладывая камертон к деке, сосредоточен не на камертоне, а на своем слухе.

Правда заключалась в том, что Маша в несколько последовавших за смертью А. А., похоронами отца и свиданием с матерью недель как будто плыла в молоке, в молочном супе из поднимающихся откуда-то из глубины образов. У нее было такое чувство, будто на энергии воплощения этих образов в реальность можно контрабандой протащить в реальность и себя саму, вместе с мягкими макаронинами образов выплыть из молока на ясный и яркий свет дня. По-видимому, она в этом состоянии не очень отличала образ будущего ребенка от подлежащих воплощению кадров. По крайней мере, выражение лица у нее, когда она целовала Рому и когда сидела за монитором, было абсолютно одинаковое. Знал об этом, по понятным причинам, только Рома и никому ничего не говорил.

Однако известное напряжение чувствовалось теперь на площадке всегда — ведь режиссер должен ввести в резонанс с собой всю съемочную группу, как художник должен срастись с кистью, стрелок — с ружьем, лыжник — с лыжами: внезапные коллективные вспышки гнева, или общая апатия, когда гримеры гримируют по два часа, а осветители бродят как призраки, или резкая непроизвольная смена темпоритмов, или бьющийся-ломающийся ни с того ни с сего реквизит, — люди склонны приписывать такие вещи либо слепому случаю, либо действию потусторонних сущностей, так что Маша была вне подозрений. Парадоксальным образом осторожные испуганные взгляды устремлялись на Машу как раз тогда, когда она менее всего этого заслуживала — скажем, когда она решительно потребовала переснять снятую чуть ли не в самом начале сцену (диалог героини с сыном наедине), положила на стол большой кусок сыра, коробку саморезов и попросила старушку играть более упрямо, но немного отстраненно, вкручивая в процессе саморезы в сыр (ни в коем случае не играя сумасшествие), — многие из группы, если бы не страх схлопотать, буркнули бы, что такого в жизни не бывает, — но даже если Маша и чувствовала, что у кого-то тянется рука покрутить пальцем у виска, то с чего бы ей было кому-то что-то объяснять: она-то знала, что так в жизни бывает, она видела это.

А дело было так. Маша докурила сигарету, вращающими движениями запихнула окурок в землю под ногами, и старуха (Маша почти вспомнила, как ее зовут, крутилось на языке, так что когда они вошли в дом и хозяйка подала голос из кухни: Галь? — это было как наконец отвалившаяся от ранки корочка; конечно, теть-Галь) отвела ее к матери. Мать сидела в квадрате светлеющего окна, на контровом свету, и пока у Маши привыкали глаза, молчание скрипело шагами старух в прихожей. Когда глаза наконец привыкли, Маша увидела осторожную мамину улыбку. И мама очень доброжелательно, но с интонацией немного вопросительной сказала ей: здравствуйте.

Маша села на край застеленной кровати, и хотя она совершенно не представляла, с какой интонацией нужно говорить «мама, привет, это я, Маша», — именно эти слова она произнесла, и прозвучали они так, как будто она осторожно постучалась бы среди ночи в родительскую спальню. И только когда мама закивала головой — а, здравствуй, здравствуй, — Маша смогла судорожно вдохнуть. Все это было очень похоже на то, как если бы мама просто не разглядела ее в первый момент, а потом признала бы. В это можно было верить, и даже довольно долго.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация