Может показаться странным, что идея «Голода» — фильма о человеке, который отказался от еды из отвращения к пищеварительным процессам, — была вызвана впечатлением от встречи с алкоголиком тем более заурядным, что он был музыкантом. Но, с одной стороны, кванты творческого воображения и не должны давать отчет ньютоновской логике сил, а с другой, некоторая логика тут все-таки была. Коля выгнал всех из гримерки и, пока они разговаривали, выпил едва ли не половину пол-литровой, — впрочем, заметно пьянее он не стал, разве что под конец принялся настойчиво звать Машу по маршруту кабак-гостиница продолжать. Разумеется, Маша отказалась, и ребенок дома ждет, — было хоть и правдивой, но отговоркой (а да я кормлю еще, — так и вовсе враньем): сиделке можно было бы позвонить и пообещать ей сказочные отступные, возможно, Маша так и сделала бы (хотя бы потому, что Коля, даже Коля-алкоголик, оставался красавцем), но проблема была в том, что, зазывая Машу «в номера», Коля всего лишь выполнял программу автопилота, в действительности ему это вовсе не было нужно. Глядя ему в глаза, пока он, спрашивая ну как ты? — снова и снова рассказывал о себе (группы, альбомы, гастроли, сейчас надо придумать еще, как отсюда выбраться), Маша видела на том месте, где должен был быть Коля, совершенно другое существо. Этим существом был алкоголь, и он, как всякое живое существо, хотел только воссоединиться с самим собой.
Главный герой «Голода» — фильма, который был в большей степени иносказанием, чем все предыдущие Машины фильмы, — похожим образом объяснял свой отказ от пищи: я вдруг понял, что всю жизнь кормлю какую-то тварь внутри меня (его дочь в это время сидела рядом и усиленно скорбела лицом; Маша знала, как заставить сыграть вранье — мне нужна здесь настоящая скорбь, понимаешь?). Это, впрочем, было только одно из объяснений — в другой раз он подробно описывал, что происходит с пищей, когда она попадает в организм человека, и это подробное, довольно сухое объяснение само по себе заставляло чувствительных зрителей, пусть ненадолго, но перестать жевать (ибо нельзя же, как заметил критик, идти на фильм с таким названием без бутерброда).
Сценарий «Голода» (Маша решила наплевать на Гамсуна, нет же у наследников копирайта на слово) был написан чудесным образом за две недели — как будто он уже где-то находился, и Маша его только наскоро записала. Она снова работала по ночам: вернувшись со студии, она отпускала сиделку, шла с Аней гулять в Тиргартен, дома играла с ней, укладывала спать и до середины ночи, сидя по привычке на кухне, уничтожала несколько чашек кофе вместе с несколькими сотнями килобайт дискового пространства. Такой режим давался ей куда тяжелее, нежели десять лет назад, утром ей приходилось, чтобы привести себя в рабочее состояние, выхлестывать еще по нескольку чашек кофе, и, словно в насмешку над ней, очень скоро дал знать о себе желудок: через несколько месяцев, когда боли (ощущающиеся как неестественное чувство голода) будут уже невыносимыми, Маша волей-неволей отправится к врачу и выяснит, что нет тут никакой мистики, у нее попросту открылась язва.
Для истории с ружьем вообще характерно то, что вешают-то одно ружье, а стреляет совсем другое: день мучительного концерта запомнится Маше вовсе не встречей с Колей и даже не тем, что в этот день родилась идея нового фильма (на самом деле, уже мчась в такси, Маша думать забыла об оставшемся допивать виски и выбирать себе школьницу на ночь Коле, и идея эта проснется только спустя несколько дней — генезис этого чертика ex machinem для Маши будет даже не вполне ясен), а тем, что именно в этот день, когда Маша отпустила красавицу-марокканку и укладывала Аню спать, Аня вдруг встала в кроватке, взяла Машу за руку и, глядя в глаза, серьезно и старательно выговорила вай исава. Маша ошалела, потому что до сих пор все, что она слышала от дочери, это «а» и «ы», — растерявшись, она переспросила что? — и Аня, решив, что мама плохо расслышала, повторила громче: вай исава! — господи, конечно, милая моя, давай, давай скорее рисовать. Маша вытащила Аню из кроватки, усадила ее за столик, достала кисточки, бумагу, акварель, налила воду в стаканчик, и целых полчаса, сидя за Аниной спиной, помогала ей стирать беличий ворс о торшон. Обе они были счастливы, но Аня не видела, как мама, наклонившись вместе с ней над бумагой, слизывает стекающие к уголкам губ слезы: Машу, будто надутый до предела воздушный шарик, распирала любовь к маленькому, задерживающему от усердия дыхание человечку.
До final cut «Чумы» — полгода и шесть пачек торшона, которые Маша с Аней изведут вместе. После того как сценарий «Голода» в черновом варианте будет закончен, Маша две ночи поспит как человек, а потом снова засядет за работу — заливаясь кофе, теперь уже пополам с минералкой, Маша будет рисовать. В первую ночь, только еще трогая бумагу карандашом, она панически испугается, что у нее ничего не получится, но уже через полчаса, в продолжение которых едва ли не половина карандаша будет съедена, Машу ударит могучая горячая волна, и медленно, но как-то как будто целиком из прямоугольного бумажного провала начнет выступать обветренный склон горы, поросший редкой, обожженной, присыпанной песком травой, за ним внизу — кусок тяжелого прозрачного моря, в дымке незаметно оборачивающийся раскаленной эмалью неба. В сотне с лишним рисунков (значительно больше, чем к какому-либо другому из своих фильмов) Маша, по сути, создаст автономный мир, в котором жаркий ветер будет сушить пальмовые листья с коричневым окоемом, по камням будут осторожно двигаться зобатые ящерицы, и в оазисе на ступени горы будут грузно покачиваться ветки с теплыми апельсинами, — мир, который, как выяснится, предстоит еще найти.
Сделать это окажется непросто. Сразу после того, как работа над «Чумой» будет закончена, Маша вместе с Петером улетят ins Land wo die Zitronen blühen — за полторы недели они проедут от Венеции до Неаполя, но подходящей натуры так и не найдут. Кёнигин, где они еще могут жить, ты погляди вокруг, это же просто Gott verdammt noch mal! — Петер любил это выражение, которое Маша несколько вольно переводила для себя слышанным когда-то в Петербурге «ебать мой лысый череп». Петер полетит с ней на правах не только друга (в гостиницах они будут брать один номер с двумя кроватями), не только водителя (синий «альфа-ромео», на котором он настоит, поведет только он — Маше останется лишь смотреть на карту и по сторонам), но и актера, для которого Маша написала наконец главную роль. Съезжая на обочину, они будут вылезать и осматриваться по сторонам; Петер, обводя руками поросшие пиниями склоны (рисунков он не видел), будет убеждать Машу, что его герой именно здесь непременно купил бы себе виллу, Маша — кусать губы, качать головой, и потом они будут ехать по узким вихляющим дорогам дальше. Что это должна быть именно Италия — не обсуждалось: ясно, что фильм о Севере («человечество не может не испытывать тоску по времени, когда Севером был не север города, а север континента», — Маша напишет эту фразу в числе первых для сценария, впрочем, в окончательную версию она не попадет), нужно снимать в декорациях Юга по существу, и таким югом не может быть, конечно, ничто кроме Италии. Но только вернувшись в Берлин, Маша ясно сформулирует, почему они вернулись из поездки ни с чем: понимаешь, Петер, мне нужна не бертолуччиевская Италия, а пазолиниевская, хоть я и не люблю этого пижона.