Он отметает Элейн. Ей нечего ему предложить — во всяком случае, в том виде, в каком требуется. Он подтягивает к себе свои записи, включает компьютер… уже перевалило за полдень — и так добрая половина дня потрачена впустую.
Фотография тлеет в конверте… и в его голове.
Объективный и беспристрастный анализ — метод, которым пользовался в работе Глин. Анализ вещественных доказательств, тщательное рассмотрение доступных фактов. С его помощью он написал несколько книг, множество статей, несметное количество лекций, заметок и рецензий. Разумеется, у Глина была собственная точка зрения, и все прекрасно знали, как яростно в случае чего он готов ее отстаивать. Но отстраненность и взвешенный подход всегда стояли для него на первом месте.
При беспристрастном взгляде на самого Глина в тот момент можно увидеть мужчину лет шестидесяти, устремившего взор на экран монитора. Квадратное морщинистое лицо человека, который часто бывает на свежем воздухе, — красное, обветренное лицо фермера. Большие карие глаза, мохнатые брови. Уголки рта опущены, что, должно быть, говорит о максимальной сосредоточенности. Яростно лупит пальцами по клавиатуре, делая множество ошибок: он до сих пор печатает двумя руками. Время от времени он берет из лежащей рядом стопки какую-нибудь бумагу, бросает на нее почти сердитый взгляд и продолжает стучать по клавишам.
Сразу видно, что это рабочий кабинет, мастерская. По стенам — книжные шкафы, сверху донизу забитыми книгами: книги стоят и лежат на полках. На столах и стульях — кипы бумаг. Картотечные шкафы. Из скромных украшений лишь пара фарфоровых собачек из Стаффордшира, майоликовый кувшин на подоконнике и потертый персидский ковер. В рамке на стене — карта одной местности в Йоркшире, выпущенная Картографическим управлением Великобритании в XIX веке. Несколько аэрографий зеленых ландшафтов. Цветной снимок самого Глина — тогда ему было лет на двадцать поменьше: симпатичный мужчина стоит на овеваемом ветрами склоне холма, — у его ног нацарапано: «От всех нас: команда "Земля вчера и сегодня", 1980 год».
Если податься назад, то можно увидеть, что комната находится в доме, который стоит на обсаженной по обеим сторонам деревьями улице, среди таких же особнячков с маленькими садиками: их построили в тридцатые — довоенное расширение города в Южной Англии; если отойти еще дальше, этот город простирается до самого большого бесстрастного ока — до неба. Вот он вырастает из камня, кирпича, дерева, стекла и металла. Вот собор, безмятежно устремившийся ввысь среди суеты центральной площади. Вот колеи дорог, вот в стройном порядке ряды домиков с трубами, зеленый «пояс» — парковая зона, белые утесы офисных зданий и на окраине — аккуратная геометрия корпусов университета, в котором и работает Глин.
Безлюдно; редко когда проедет автомобиль. Теперь дом Глина, кажется, затерялся — его поглотил город: крошечная коробочка в ряду таких же коробок. И сам город, сложное нагромождение форм, постепенно растекается по краям, становясь все более и более нечетким, постепенно поглощаясь пространством. Или скорее пространствами: квадратными, треугольными, прямоугольными или в форме искаженных геометрических фигур, иногда окаймленных темными гребнями. Темные, губчатые массы, длинные бледные линии, прорезающие пространство и убегающие вдаль. То там, то сям — миниатюрная имитация городской плотности, небольшое скопление энергии в месте пересечения линий. А затем пространство постепенно отступает — утекает, сочится, бурлит и снова конденсируется в город: загадочный синтез «сейчас» и «тогда», когда все происходит одновременно.
Это можно увидеть — если знать, куда смотреть. Если ты — Глин Питерс, который только что поднялся из-за компьютера и выдвигает длинные неглубокие ящики картотечного шкафа. И находит, что искал: карту и большую аэрографию. Кладет их на крышку шкафа, внимательно изучает аэрографию, видя на ней не пространство, не форму, а сосредоточение времени. Он видит, как целые столетия соседствуют друг с другом, накладываются одно на другое, разделяют друг друга и отталкивают одно другое. Он видит труд средневековых крестьян, оставивший след под четкими линиями — границами огораживания общинных земель, проведенного в восемнадцатом столетии; видит, как врезается в проложенную еще римлянами дорогу автострада; видит зеленый холмик на месте норманнского замка, пробивающийся сквозь суету оживленного городского центра.
Он видит себя — и тоже отмечает границы личных территориальных притязаний. Был там-то, делал то-то. Вот Бишопс Манби, где он провел лето 1976 года — руководил раскопками средневековой деревни. Он, как сейчас, помнит это поле, покрытое весьма красноречивыми бугорками, выпуклостями и откосами — свидетельствами того, что здесь когда-то стояли низенькие домики, целая деревенская улица, и простирался целый ряд искусственных прудов, где разводили рыбу. Солнце, дождь, любопытные коровы и овцы, походная кухня в палатке. Вечера в местном пабе, веселые студенты, работающие на раскопках. Он встречается с девушкой из Дарема, молодой преподавательницей, Ханной как-ее-там, к вящему удовольствию обоих: поношенные джинсовые шорты и длинные загорелые ноги; пробираясь с лопаткой вдоль стены, она то и дело одаривала его заговорщицкой улыбкой.
Вот он снова здесь спустя десять лет, посреди индустриального города, пытается сличать нынешнее расположение улиц со старинными картами. Работа для одного — вокруг кипит жизнь, люди изумленно оглядываются на рыскавшего по городу человека с планшет-блокнотом и рюкзаком. Время самозабвенного труда — вот-вот выйдет в свет его монография, в голове роятся проекты. И сюда врывается голос Кэт, и гладкая поверхность, на которую он смотрит, идет рябью и сменяется картинкой комнаты в захудалом отеле, в котором он жил, голос Кэт в телефонной трубке: «Я еду во Францию с друзьями, раз уж этим летом ты, похоже, не появишься». Пауза. «Ты меня любишь?» — спрашивает она. Он пишет заметки в номере, и вдруг — сквозь две сотни километров — Кэт. Он все еще слышит отзвук ее голоса. Но слышит только ее, а себя — нет. Что он ей тогда сказал? Бог знает.
Увлеченный этой мыслью, он поднимает глаза от аэрографии и принимается смотреть в окно. Странно. Все слова, что вихрем проносятся в голове, сказаны другими, но никогда — тобой самим. Они говорят — ты не отвечаешь. Нет диалога — нет существенно важного доказательства. А ведь я никогда не лез, что называется, за словом в карман.
Интересно. Кажется, память действует на уровне восприятия: запоминается то, что слышишь, что видишь. Мы — центр действия, но каким-то образом стираем себя с целостной картины. Глин вспоминает еще что-то и обнаруживает, что снова не слышит собственного голоса. Лишь изредка: вот он читает лекцию или рассказывает что-то перед камерой, но это, должно быть, оттого, что предварительно записал текст на бумажке… и оттого запомнил. Но во время всяческих сцен с другими он молчит, — а ведь сам не из молчаливых.
Ему приходит в голову, что здесь напрашивается аналогия с молчанием умерших. Мириады давно покинувших этот мир людей, изучением жизни которых он занимается, чьи труды пытается воссоздать по тому, что осталось после них: кирпич и камень, вмешательство в ландшафт и целый бумажный вихрь в тысячах архивов. Огромная безмолвная толпа, которая сотворила все это, но никто из ее составлявших уже не сможет рассказать, как все было; их голоса можно услышать лишь при посредстве: процеженные, разбавленные, искаженные. Ну да, пронзительный параграф в научной статье. Надо будет отметить. Не сказать, что идея неопровержима — есть же дневники, письма, — но ею стоит заняться.