Маняша долго не могла избавиться от постыдных дум. После девочкиных объяснений обманчивые слова как будто вывернулись наизнанку. Теперь они напоминали красно-сизые, тошнотворные кишки боровка, зарезанного и выпотрошенного на ее глазах весною в соседском дворе.
Из уст матери ужасное слово вылетело впервые. Вспомнив о Маняше, она охнула, больно ухватила ее за локоть и выволокла в сенцы. Дверь захлопнула с таким оглушительным треском, будто решила отгородиться от дочери раз и навсегда. Однако дверь тотчас же и открылась. Вышел дед и, покряхтывая, уселся рядом на крыльцо. Опустив головы, старый да малая сидели молча, пока мимо громко стучали каблучки светло-серых туфель — словно кто-то гвозди в ступеньки заколачивал.
Маняша не решилась поднять глаза на сердитую материну спину. Хвалясь безупречной чистотой, заносчивые туфли торопливо понесли мать по тропе. Маняша глянула на свои измызганные, только вчера купленные сандалии. Вздохнула и стала слушать дедушку. Он начал говорить, едва проскрипела затворенная за матерью калитка.
Что-то из сумбурного его рассказа Маняша тогда поняла, что-то просто почувствовала. Деду, уразумела она, хотелось выговориться, выпустить из сердца надсаду, а некому было. Лишь годы спустя Маняша до многого добрела собственной ученой головой. Не ученой, а именно ученой, ударение на «у», ведь время от времени ее лоб продолжал испытывать доказательства незыблемой учительской правоты.
…Бабушка сошлась с дедом вопреки желанию дочери Натальи. Тетя Кира была общим ребенком и не упускала случая подчеркнуть свою «полноценную» близость к родителям. А дед Савва, рано овдовев, воспитывал девчонок, никого не выделяя. На деньги, вырученные за многодойную женину корову, справил старшей одежку поприличнее, комнату ей снял в городе рядом с пединститутом. Потом Наталья сама привыкла выкручиваться на стипендию и стройотрядовский заработок. Приезжала, к зависти Киры, в туго затянутом новом пальто, в купленных на спекулянтском «толчке» импортных сапогах. Блестя вприщур голодными злыми глазами, напевала частушку, в которой рифмовались «талия» и «Наталия». Савва Никитич радовался Натальиной самостоятельности и одновременно огорчался, слыша в ее недомолвках торжество и упрек: не на твои средства, отчим дорогой, одета я и обута. Из деревенской деликатности ни разу не укорил огурцами-помидорами, не виданными на домашнем столе. Овощи катились с теплиц прямиком на базар — в уплату за аренду комнаты для студентки.
После института Наталья получила место в учительском общежитии. В работе сразу отличилась, организовав какие-то оригинальные олимпиады, и спустя несколько лет затейливыми путями выбила себе квартиру у городского отдела народного образования.
А тут и вторая дочь подросла вместе с требованиями кистей, красок, дефицитной акварельной бумаги. Учителя открыли в Кире неведомо откуда свалившийся талант к рисованию. Младшая отправилась в далекий город, в университет с художественным факультетом. Ее обучение спросило больше сестриного и оставило во дворе из всей живности одну старую, подслеповатую собаку.
Прежде двор был истоптан ногами и выжжен солнцем, как бок глиняного горшка. Дед взрыл и взрыхлил эту каменную твердь, до последнего комочка просеял-протер напополам со старым навозом. По осенинам к крыльцу вплотную подступала темная картофельная ботва, украшенная поверху невинными белыми цветочками, а с исподу чреватая тяжелыми клубнями. Славное природное удобрение старик вывозил на тележке с заднего двора опустевшей колхозной фермы до тех пор, пока здешние власти не прочухали, что пропадает зазря хороший компост. Самосвалы и грузовики мигом очистили многолетние золотые залежи.
Соленый мужицкий пот и навоз превращались в выручку, перетекающую в Натальины теоремы-формулы и Кирину изобразительную грамоту. Неизвестно, гордилось ли коровье дерьмо на каком-нибудь своем клеточном уровне честным вкладом в дело просвещения. А вот сестры и словечком никому не обмолвились, на чем пышным цветом произрастал финансовый минимум их образовательного максимума. Они, напротив, явно стеснялись примитивных ухищрений Саввы Никитича и его самого.
— …вот и осталася Кира в стародевках, — сказал дед, сидя с Маняшей на крыльце.
— Что такое «стародевка»?
— Которую замуж не берет никто. — Дед раскраснелся и чуточку оскалил крупные желтые зубы, совсем как тетя Кира, когда гневалась на Маняшу. — Кому нужна станет этакая-то вобла? Из диет не вылазиит, юбка на мослах болтается, сама курит… тьфу! Воображает — прынцесса на горохе!
Он помолчал, отгорая. Жалел уже, что выплеснул малолетней, безгрешной душою внучке давно накопленную обиду на дочерей.
— Я вот как, внуча, думаю: ничего хорошего не получается, если у человека в голове, окромя грамоты, других жизненных мыслей нет. А ты гляди в оба. Гордыней не майся, не зарься на чужое. Просто живи.
Маняша смутно догадывалась о дедовских думах и переживаниях. Мир в ней обитал необихоженный, первобытный, но рассудительный и восприимчивый по-своему. Было в Маняше то, о чем не подозревали ни мать, ни тетка, и лишь дед чуял прозорливой крестьянской сметкой.
Оставляя дочь в деревне, мать не знала, где и с кем та, с попустительства деда, проводит все дни. Маняшиного друга звали Мучача. Был он старый козел и алкаш. Настоящий козел, не иносказательный, и алкаш самый настоящий. Хозяйка Мучачи, соседка тетя Света, давно рукой махнула на неуемную скотину. Как ни привязывай, все равно удерет. Козел терпеливо ждал, когда кто-нибудь из мужиков у пивного ларька ему «поставит». Потом, шумно дыша, аккуратно посасывал пиво из большой консервной банки. Мужики угощали Маняшу пряниками и уважали за добровольный пригляд за козлом. Наклюкавшись, Мучача обычно валился неподалеку на травку и посматривал на всех осоловело и одобрительно. Но порой на него находило. Тогда он начинал воинственно трясти бородой и таращить из-под рогов бешеные разбойничьи глаза. Выискивал, к кому бы придраться. Никто, кроме Маняши, не мог его усмирить.
Зимой блудный козел возвращался во двор на лечение от алкоголизма. Тетя Света его принимала, потому что мужики по уговору подбрасывали товарищу то сена, то комбикорма, так что хватало и чушкам. А как только первые былинки начинали радоваться солнцу и открывался пивной ларек, хозяйка выгоняла постояльца на вольные хлеба. Козел вприпрыжку мчался к Маняше. Вдвоем они бежали к ларьку, по которому Мучача тосковал всю долгую зиму, пережив ломку и трезвость. Он знал: там его приласкают, дадут выпить, а завтра — опохмелиться. Его там любят…
Маняша не разделяла жгучей неприязни матери к людям и животным, от которых исходил праздничный, перебродивший дрожжевой дух. Узнав по приезде, что козел сдох, она плакала целый день без передышки. Мать выведала о причине Маняшиного горя и в досаде треснула ее по затылку, отчего вконец рассорилась с дедом и прекратила деревенские каникулы дочери.
Той весной Маняша подружилась с мальчиком из соседнего подъезда. Она подобрала у березы во дворе мертвого мышонка, а мальчик увидел и велел ей завернуть находку в газету. Научил специальным словам, которые надо приговаривать, плюясь во все стороны, если наткнешься на какого-нибудь покойника: