Вскоре плита жарко закраснела и распустила приятные волны тепла. Алюминиевый чайник, вскипев, сердито загремел крышкой. Маняша нашла в шкафчике под умывальником кусок хозяйственного мыла, налила в ведро с подогретой водой бурлящего кипятка. Перегородка визгливо приоткрылась, и у раскаленного бока печи поднялись клубы белого пара. В закутке стало влажно и душно, как в бане.
Пока бомж приглушенно материл тетку с приветом и, честно отрабатывая «беленькую», добросовестно сдирал с себя ошметки застарелой грязи, крышка на чайнике снова забилась. Маняша достала из сумки продукты. Стеклянная соперница, озадаченно звякнув, осталась скучать на месте.
До скрипа отмытый бомж стыдливо прокричал, чтобы ему дали, чем прикрыться, и в накинутой на плечо простыне выплыл из импровизированной бани пред потрясенные Маняшины очи. Был он ладный и золотисто-смуглый, будто выточенный из сердцевины старого орешника. Темные спирали влажных кудрей мягко обтекали обросшие скулы, в матовом свете пыльной лампочки хрустальной синевой взблескивали оживленные глаза.
Бомж тоже присмотрелся и обнаружил, что его поработительница вовсе не тетка, как ему показалось вначале. Скорее, пожилая девушка, если так можно выразиться, причем из интеллигентных. «Какая… милая», — дал он ей про себя верное определение между красавицей и дурнушкой. Она потупилась и покраснела, как маленькая. Бомж вздрогнул: что-то детское, неуловимо знакомое мелькнуло и исчезло в характерном повороте женской головы.
Ел бомж, стараясь не жадничать, но видно было: его б воля — съел бы в три раза больше. Аккуратно подцеплял вилкой желтоватые волокна тушенки в белых комочках крупянистого сала, мелко откусывал от батона, подбирая пальцем со стола маковые зернышки. Лазурно взглядывал на чудаковатую незнакомку. Бомж ни о чем уже не спрашивал свою проясненную от дурмана голову, ничего не задумывал наперед. Расслабленно кружился легким праздничным телом в блаженной воронке чужого многослойного тепла, лишь в глубине, внутри чувствуя себя отчего-то воровато и потому неловко.
А Маняша смотрела на него и глаз не могла отвести, как от плывущих кадров замедленной съемки, первозданную красоту которых она сама открыла, сама поставила и сняла. И неизвестным осталось, по какой великой причине в питейной практике бомжа произошло небывалое: напрочь забыл он о той, тщетно прождавшей в сумке, что, собственно, привела его сюда.
Скромный ужин завершился. Маняша потушила свет, стесняясь своей полноты, по-солдатски разделась и юркнула под тяжелое ватное одеяло в лежалый холод постели. Мужчина медлил. То ли тоже стеснялся, то ли о чем-то раздумывал. Но лег — и сразу обнял, горячий, вкусно пахнущий пивным отголоском, чистотой и дубильными квасцами кадочной воды. Тиская Маняшину грудь, нащупал твердые комочки неразработанных молочных желез. Спросил глухим шепотом:
— Детей-то… не рожала, что ли?
Долго не доходил до главного, возился с прелюдией — боялся опростоволоситься. Черт его знает, как получится: давно баба под ним не лежала… И вдруг понял: что-то не так. Маняшино девственное состояние заставило изумленно ахнуть, — милая… милая моя… моя?! — но тотчас же обескуражило и вогнало в недоуменную тоску. Еле слышно выдохнул:
— Зачем?! — и уточнил: — Со мной-то… зачем?
…Потом он лежал, опрокинутый навзничь в черный провал ночи. Сердце колотилось в горле. Маняша перебирала кольца его прядей и, по-птичьи воркуя, говорила что-то пустяковое, бездумное волнистым, ей самой незнакомым голосом. И не было ничего, кроме созвучия движений, единственно правильных во всей суете и бестолочи остального существования. Ни разу не вспомнила Маняша о своем воображаемом друге. До рассвета обе ее слитые воедино жизни пружинисто трепетали, таяли и протяжно обмирали в щадящих мужских объятиях. В настежь раскрытую глубину жадной памяти падало каждое движение, нутро ликовало и обжигалось жаркими взрывами. В легких и длинных горячечных волнах взлетала она в невыразимо высокое, огнем полыхающее небо.
Утром бомж встал рано. Расхаживая по зальцу в небрежно наброшенном одеяле, он стал совсем домашним, уютным. Но тут взгляд случайно зацепился за сумку, и снова желудок сжался в конвульсиях жажды. Утолить ее могла только водка. Только с ней, изменчивой, продажной «подружкой», бомж на время забывал потери, что преследовали его давно и безнадежно. Готов был забыть и эту невнятной виной истомившую ночь. Кончилось состояние безудержного предутреннего счастья, чувство искупления, которое ослепительно вспыхнуло… и погасло.
Привычная тоска забрала бомжа. Он подумал, что девушка… женщина, милая, но уже такая далекая от всего между ними случившегося, сейчас начнет его уговаривать, о чем-нибудь просить и, не дай бог, плакать. Он терпеть не мог бабьих слез. От них обуревало желание сбежать как можно дальше.
Но она молчала.
Не глядя на Маняшу, бродяга, трясясь, как в ознобе, натянул одежду, выхватил из сумки бутылку, кепку нахлобучил на ходу. Стукнувшись о притолоку, спросил:
— Э-э… Как зовут-то тебя?
— Мария Николаевна, — сказала она и добавила, помедлив: — Можно просто — Маняша.
— А меня — Виталий, — буркнул он. Вздохнул с облегчением: — Ну ладно, пока, — и осторожно закрыл за собой дверь.
…Медленно и торжественно несла Маняша по улице свое усмиренное тело. Мужчины оглядывались вслед. Она удивлялась их откровенному интересу и смущенно оправляла разлетающиеся полы длинного коричневого пальто. «Инти-инти-инти-рес, выходи на букву „с“», — улыбалась Маняша.
Неразделимой каплей влилась она в кипучий водоворот людского потока, наполненный многими жизнями, переживая его укрупненное одушевление. Не мимо нее, а рядом прошелестел болоньевой курткой старик с волнующим лицом Хуана Карлоса. Задела углом баула, провисшего, как гамак, большая женщина, облитая южным загаром. Наклонив лобастую морду, пробежал бездомный пес в ошметках линьки. Юная девушка споткнулась и толкнула локтем, ойкнула, извинилась и затерялась вдали… Маняшу ошеломила мысль, что такое с нею уже было. Очень давно, на параде, когда недолго и невероятно пронзительно были близки все без исключения люди.
Маняша шла своим обычным дробным шажком, не замечая того, как на свет во всей своей яблочной спелости выбирается она сама — румяным здоровьем налитая, кудрявая и звонкоглазая. Шла домой, решив первый раз в жизни прогулять работу, такое у нее было настроение. Тьфу на тебя, тетя Кира, до окончания командировки, далекого, как конец света. Прости, Мучача, за первую одинокую ночь…
По пути Маняша купила в магазине полкило безголовой трески для кошки. Помешкала возле витрины с колбасными изделиями, свернула в кондитерскую. Постояла у прилавка, поглядела на пирожные и печенья, наверное, очень вкусные, всевозможных конфигураций, с многообразием сладких начинок. И ушла…
Весь день провела она у телевизора, но почти его не смотрела. Слегка задремывала, рассеянно поглаживая Мучачу. Пробуждаясь, лениво собиралась пожарить оставшиеся в морозильнике котлеты, но желудок почему-то помалкивал. Маняша забывала о котлетах, вообще забывала о всегда такой желанной еде. Мысли в голове путались и рвались, как дачные паучьи сети под взмахом веника. О чем только она не размышляла в искусственных попытках отвлечься, оттянуть воспоминания о прошедшей ночи. Пока еще не готова была минута за минутой перебирать в памяти нюансы движений, скупые и потому яркие зарницы оброненных слов. Все то, что стало нынче явью, виделось ей насыщенным, свежим, казалось острым и будоражащим в противовес библиотеке, тете Кире, всей размеренной жизни, сродни чему-то революционному и даже криминальному.