— Тесный, загаженный, разваливающийся городишко, — так она описывала его тете Сандре на прошлой неделе по телефону. — Только у нас дома, по-моему, хоть какой-то порядок.
На самом деле это неправда. Когда дело касается Рейтсуэйта, мама становится похожа на тех анорексичек, которые, глядя на свое отражение в зеркале, видят один жир. Я пытался спорить, но истинное положение вещей не совпадает с ее внутренним настроем, поэтому мама предпочитает его не замечать. Она и солнце готова заслонить мелкой монеткой, если так будет нужно для поддержания ее легенды. В этом мы с ней здорово отличаемся — она видит лишь то, что ей хочется, а я стараюсь воспринимать все так, как оно есть. Хотя мне и случается ошибаться, по крайней мере, я пытаюсь смотреть на вещи без предубеждения и трезво оценивать мир и людей в нем.
Глава 4
Сейчас мой мир — Рейтсуэйт, а людей вокруг меня не очень много. Мама, конечно, и еще Фиона Джексон из школы — мы иногда встречаемся неподалеку от моего дома, в старом карьере. Но вообще с друзьями у меня швах — я ни с кем по-настоящему не общаюсь и, в отличие от большинства шестнадцатилетних, на вечеринках по пятницам-субботам не оттягиваюсь. В день, когда началась эта история, я не выспался — мне опять снился тот мальчик. За все восемь прошедших лет я не забывал о нем ни на секунду, бывало то лучше, то хуже. Иногда на несколько дней или даже недель мне удается убедить себя, что произошедшее было трагической случайностью: так уж распорядилась судьба, и ничего тут не поделаешь. В удачные дни у меня получается остановиться на этом, не позволяя мыслям заходить дальше. Но в тяжелые периоды я ни на миг не могу отвлечься от осознания того, что убил человека; правда встает передо мной во всем своем неприкрытом ужасе, буквально придавливая к земле. Стоит только подумать об этом, как у меня холодеют руки и ноги и прерывается дыхание. Первые пару лет до такого не доходило, однако чем ты взрослее, тем больше начинаешь понимать, и становится только хуже. В последнее время такие дни следуют у меня один за другим, без передышки, и я уже не помню, каково это — быть счастливым или даже просто радоваться чему-то. Я знаю, конечно, что эти чувства существуют, но не могу представить, что однажды они вновь вернутся ко мне. Зимой, когда от холода зубы сводит и немеют лицо и пальцы, ты ведь тоже знаешь, что четыре месяца назад задыхался от жары, но разве ты помнишь, каково тебе тогда было? Так и у меня с радостью и счастьем.
Я плохо спал в ту ночь и все никак не мог отойти от того, что мне снилось. Вставать в подобном настроении в такую рань не хотелось. Я бы и правда подремал еще, но сна уже не осталось ни в одном глазу, так что пришлось подниматься навстречу новому дню. Школа сегодня не работала — у учителей повышение квалификации, а мама совсем об этом забыла и теперь была не в духе из-за того, что придется целый день терпеть меня дома. Я почти физически чувствовал исходящее от нее раздражение. Даже если я все время проторчу у себя наверху, ничем не выдавая своего присутствия, она и тогда найдет повод для недовольства. После кошмаров у меня и так стискивало грудь, по углам комнаты все еще гнездился страх, грозя навалиться, вцепиться в горло. Я буквально задыхался, мне нужен был воздух, нужна была свобода. Выскользнув через заднюю дверь, я побрел в город. Хотелось оказаться где-нибудь подальше от дома, подальше от мамы. На самом деле, конечно, сбежать я хотел от себя самого, но это немного сложновато, так что я мог только идти и идти куда глаза глядят. За много лет я изучил так весь Рейтсуэйт, побывал в каждом, самом крошечном его закоулке, заглядывал и на окраины — только бы избавиться от мыслей о том мальчике, исчезнуть, отключить сознание.
День стоял солнечный, и другие ребята из моей школы тоже уже начали появляться на улице — вдвоем, втроем, целыми компаниями, болтая, строя планы на нежданный выходной. Сверху, с моста на другой стороне улицы, до меня донесся чей-то неразборчивый окрик, но я был слишком занят своими мыслями и не обратил внимания. В конце концов я добрел до крикетного поля, в которое упиралась Четберн-роуд, и пошел в обход. Поле там на самом деле одно название, до того оно неровное — не знаю, как на нем вообще можно нормально играть. Двинувшись дальше, я начал размышлять теперь уже о другом — почему мое последнее «исчезание», с Лоссимутом, не сработало. Я продумал все до малейшей детали — дом, жена, я видел их как наяву безо всяких усилий. А когда дошло до дела, ничего не получилось — я остался собой. Раньше мне все удавалось даже без такой тщательной проработки, и от мысли, что больше мой разум на этот трюк не купится, становилось тревожно.
Солнце припекало все сильнее, согревая, проникая, кажется, в каждую клеточку — ну, хоть что-то приятное осталось в этом мире. Я уже подходил к густым зарослям кустарника на краю поля и только немного расслабился, как мимо пронесся велосипедист, очень близко, чуть не задев меня рукавом по лицу. От неожиданности я застыл как вкопанный — я ведь даже не слышал, как он подъезжает. Чокнутый он, что ли, так носиться? На звонок нажать не мог? Сердце колотилось, и мне понадобилось с минуту постоять, чтобы прийти в себя, прежде чем отправиться дальше. Едва сделав несколько шагов, я опять остановился — мне почудилось, я слышу пение. На секунду оно затихло, потом донеслось вновь — звук множества тонких голосков дрожал в воздухе, струясь в унисон с мелодией, такой плавной и медлительной, что ее, казалось, можно было поймать сетью. Пение звучало едва различимо, но стоило мне только уловить мотив, как в ту же минуту я будто перенесся обратно в наш школьный зал с вытертыми деревянными полами, бордовыми шторами на высоких окнах и шведской стенкой сбоку. Слов разобрать я не мог, да это было и не нужно — они тут же сами всплыли у меня в голове, естественно и без малейшего труда, как еще недавно образы из моих «исчезаний»:
Мир себе представь, где нет людей,
Где нет домов на улицах
И города пусты.
И некого любить, и не о ком заботиться.
Спасибо тебе, Господи, за семьи и друзей,
Спасибо тебе, Господи, спасибо и аминь.
Из всех песен, которые мы пели в школьном хоре, эта была моей самой любимой. Когда миссис Эклс начинала играть на пианино вступление, у меня к горлу подступал комок. Я становился, как нас учили — плечи развернуты, голову выше, ноги вместе, — и старался изо всех сил.
Поискав глазами источник звука, я увидел за деревьями, ярдах в тридцати от себя, тыльную стену начальной школы Гиллигейта. Я подошел ближе, чтобы лучше слышать, и уселся на чахлую травку. Репетиция, видимо, уже заканчивалась — еще раз прозвучал припев, прозвенели последние высокие ноты финала, и все смолкло. Поток музыки, щедро лившийся из окон во внешний мир, иссяк. Уходить мне не хотелось, и я продолжал сидеть, оглядывая пустой школьный двор и здание, краснокирпичное, старой постройки — над двумя дверями того же цвета красовались надписи вычурным шрифтом «Для мальчиков» и «Для девочек». На игровой площадке — извивающаяся «гусеница» с номерами, квадраты «классиков» и еще парочка каких-то фигур, выцветших настолько, что с такого расстояния толком не разобрать.
Через пару минут дверь «Для мальчиков» медленно приоткрылась, и дети вперемешку — и мальчики и девочки — посыпались во двор. Первыми выбежали совсем малыши, по виду такие крохотные и беспомощные — сложно поверить, что родители отпускают их от себя хоть на секунду. Следом с трудом протиснулась учительница в длинной зеленой юбке, и детишки тут же облепили ее, хватая кто за ногу, кто за руку, бестолково натыкаясь друг на друга, как пчелы после спячки. В окружении всей этой шевелящейся кучи-малы она двинулась по площадке, похожая на возвышающийся над толпой майский шест. Через вторую дверь хлынули дети постарше, у которых были уже иные интересы, и учительница к их числу явно не относилась. На другой части площадки закипела обычная для переменки жизнь.