И вправду, пора было остановиться. Но к праздникам и различным датам «поздравляшки» не возбранялись.
Машка с Ольгой были неразлучны. Скучали друг по другу так, что, когда Машка уехала с классом на экскурсию в Питер, всего-то на пять дней, Ольга впала в транс и крутилась у телефона – а вдруг та позвонит. Елена смеялась – Маше в Питере не до звонков! Столько впечатлений, да и рядом классные приятели.
Ошиблась. Машка позвонила на третий день, отстояв очередь на почтамте. Из Питера привезла сестре сувенирную глиняную тарелочку с Медным всадником. Тарелочка поселилась у Ольги над кроватью – навеки.
Однажды Елена испытала что-то подобное разочарованию или уколу ревности. В Большом, на «Аиде» с великолепной Вишневской (билеты распространяли на работе мужа) «умная» сотрудница, окинув внимательным взглядом щебечущих в сторонке девчонок, сочувственно вздохнула:
– Ой, Елена Сергеевна! Какая же старшенькая у Борис Васильича красавица! Куда вашей младшей до нее! Обидно даже.
Все понятно, она не слепая. Машка – признанная красотка, каких мало. Лелька – девочка обычная, ничего особенно. Мышка серая. Баба та – дремучая дура или сволочь. Тоже понятно. Но…
Сердце-то заныло… Глупое материнское сердце.
* * *
На похоронах Елизаветы Семеновны Елена от Гаяне не отходила.
Гаяне заходилась в безмолвной истерике – даже в этом горе она не могла потревожить и побеспокоить людей.
Только твердила:
– Никого не осталось, никого. Никого на всем белом свете.
Ольга взяла ее за руку.
– А мы? – сказала она. – Мы-то у вас есть! Вы и мы – это одна семья.
Гаяне вымученно улыбнулась и крепко сжала Ольгину руку.
На похороны подруги приехала и Софка – худая до старческой костлявости (где та пухлая и румяная красотка с пышной грудью и ножками «бутылочкой»?), согнутая в крючок, с мелко трясущейся ядовито-рыжей, неровно прокрашенной головой и по-прежнему пурпурно накрашенными губами.
Софка стояла у гроба подруги и что-то шептала себе под нос.
На поминках сказала Борису:
– Бобка, вот и осталась я одна. Лизка меня и здесь опередила.
Он удивился:
– А где еще, Соня? Мне-то казалось, что ты (с возрастом он перешел с ней на «ты») всегда была впереди.
Она рассмеялась скрипучим старческим смехом:
– Ошибаешься! Она и тебя родила, и внучку понянчила. И любила один раз и на всю жизнь. А я – ни одного. Даже не знаю, что это такое. Я всегда свою жизнь устраивала. Выгодно устраивала. Чтобы легче было, удобней, сытней. И что в итоге? Я одна. Как забытая в заднице клизма, – и она расхохоталась уже в голос.
Он покачал головой:
– Ну, вы даете, Софья Ильинична! Хулиганка, ей-богу! Не по возрасту, матушка.
Софка досадливо махнула сморщенной лапкой:
– Брось. Я всегда такой была. Что, перед смертью исправляться?
– Поживи еще! – попросил он. – Какие наши годы!
– Бобка! – сказала она шепотом и воровато оглянулась. – Обещай, Бобка, что ты меня похоронишь! Так же, как Лизку, в нарядном гробу и с поминками! Чтобы не сгнила я у себя в Кузьминках, пока соседи вони не учуют!
Он погладил ее по руке. Вздохнув, грустно кивнул.
И повторил:
– Поживи еще, Софка!
Она пожила – целых семь лет после смерти подруги. Борис ездил в Кузьминки каждую неделю с авоськой продуктов. Софка умоляла привезти «чего-нибудь человеческого». Клянчила торт и пирожные, жирный тамбовский окорок и копченую рыбу. Он на просьбы не реагировал и исправно носил кефир, гречку, постную курятину и соевые батончики на ксилите – на баловство. У Софки был страшный диабет.
Софка устраивала истерики и швыряла батончики в мусорку.
– Для плебеев! – возмущалась она. – У меня даже прислуга не ела такое дерьмо!
Он призывал ее к благоразумию, тыкал пальцем в анализ крови, а она крутила пальцем у виска и называла его кретином.
– За что держаться? – удивлялась она. – Разве это жизнь? Пожрать от пуза нельзя, на улицу выйти тоже, читать не могу – слепну, телевизор – бред сивой кобылы. Про жизнь доярок и сталеваров мне безразлично. Ну не входят они в круг моих интересов! Тряпки не покупаю – и их нет, да и зачем они мне! А ты еще лишаешь меня последней радости! Чего-нибудь вкусненького! – И она начинала от обиды хлюпать носом.
В «Смоленском», в отделе заказов, он заказал ей на день рождения огромный шоколадный торт с нелепым гномом. Купил ананас, ветчины, копченой селедки и бутылку коньяка. Дверь открыл своим ключом. Обычно Софка, сохранившая – единственное! – отличный слух, слышала скрежет замка и семенила в прихожую.
Было тихо. Почему-то тоскливо бухнуло сердце. Он прошел в комнату. Софка лежала на кровати, свернувшись по-детски клубком. Из-под одеяла торчала маленькая ступня в смешном полосатом носке.
Он сразу все понял. Сел на стул и сказал:
– Сволочь я. Дегенерат. Не успела. Точнее – я не успел.
* * *
То, что нашли Вальянова, было огромным счастьем. Новых пациентов, особенно детей, он старался не принимать. И старых вполне хватало, а уж про деньги и говорить нечего. В столице Вальянов был личностью известной и в каком-то смысле легендарной. Обычный врач, аллопат, сидевший на крошечной зарплате в районной поликлинике, однажды осознал, что так жить нельзя. И в смысле дохода (если это можно было назвать таким громким словом), и в смысле самоощущения себя как кормильца, добытчика и просто специалиста. К тому же жена Вальянова, первая красавица лечфака Стелла Гомес, из «испанских» детей, завоеванная в тяжелом и неравном, как казалось, бою, безусловно, достойна была лучшей жизни. О чем не стеснялась напоминать так часто, что ее чеканные фразы по поводу несостоятельности мужа и ее горького в нем разочарования слышались ему даже во сне – что-то вроде слуховых галлюцинаций.
Вальянов потерял покой и тревожный сон окончательно. Думал долго, и, как это часто бывает, осенило его в месте не совсем приличном для принятия жизненно важных решений – а именно в разрушенном и дурно пахнущем коммунальном сортире.
Он вспомнил про тетрадки своего деда по матушке – Аркадия Ильича Смирновского, в честь которого, собственно, был и назван.
Тетрадки деда Аркаши, известного еще до революции гомеопата, хранились в старом чемодане с металлическими уголками, возможно, на старой даче.
В тот же вечер, что называется «с толчка», он бросился в Малаховку, где проживала в последние годы его маман.
В голове стучало – только бы найти! Только бы маман не использовала кондуиты в целях розжига камина или печи!
Он ворвался в дом, взбежал по шаткой лестнице на второй этаж, молча миновав растерянную и готовящуюся ко сну матушку, ворвался в чулан, пахнувший мышами и пылью, и…