Дверь отворилась, и в избу вошла крошечная старушка – ростом не больше внучек. Седая голова в белом платочке мелко тряслась. Тик, сообразила Ольга, докторская дочка.
Старушка присела за стол, и Ольга опустилась на лавку рядом с нею. Девочки по-прежнему молчали.
– Как же так, Ефросинья Елисеевна, как же все вышло? – осторожно спросила Ольга. – Вы не пугайтесь, я не ругать вас приехала, а разобраться. И, скорее всего, помочь.
Старушка улыбнулась и махнула рукой:
– Да что там, девонька! И войну видела, и голод. И муж на моих глазах утоп – в двадцать пять лет. И дочку я схоронила десятилетнюю. Хорошая была девочка, толковая. И сына засудили. Рази меня решеткой испугаешь? Мне твоя помощь не требуется. Ты вот про деток напиши, – и она кивнула на внучек, – чтобы в хороший приют их устроили, пока папка их не вернется. А про себя я не боюсь – кака мне разница, где помирать? А эту, – она кивнула на занавеску, – я не жалею. В больнице она быстро околеет. А лучше бы помучилась!
– Совсем не жалко? – спросила Ольга.
Старушка рассмеялась:
– Да что ты, какое! Она и пострашнее долю заслужила, ты уж мне поверь! Сколько баб через нее намучилось! А сынок мой? А детки эти? А уж у меня семь лет: как жизни нету. – Она вздохнула и утерла сухие глаза краем косынки. – Вот, и слез уже не осталось.
И она снова улыбнулась – тихой и светлой улыбкой праведницы.
По дороге домой Ольга думала о том, что победителей в этой истории нет. Даже красавица Клава, отныне навсегда тяжелым бревном лежавшая на грязном белье, – выпивоха, лентяйка и гуляка – всего лишь жертва обстоятельств. Страшных, неумолимых и… таких предсказуемых.
И бабушка Ефросинья Елисеевна, и забитые девочки, и мальчик, совсем младенец, спящий в деревянной самодельной люльке, и несчастный ревнивец и сиделец сын Ефросиньи, так и не сумевший пережить красоту своей жены и ее вольготную, но вряд ли сладкую жизнь. Все они – жертвы обстоятельств. Суровых и беспощадных.
Здесь нет виноватых и победителей. Здесь, в этой далекой, никому не известной Верховке, с ее непролазными болотами, разбитыми дорогами, кирпичами сырого хлеба, дешевой водкой и брикетами прогорклого масла в местном сельпо, где никогда не видели хороших книг, хорошего кино, импортного белья и крема для рук, люди обречены на скотство – в любом его виде.
И вряд ли они в этом виноваты. Обстоятельства оказались сильнее их.
Статья была написана и возымела огромный для района резонанс. Бабушку Ефросинью не посадили – дали условный срок. Сын ее вышел на полгода раньше – за примерное поведение.
А красавица Клава умерла через восемь месяцев. Дома. В больницу свекровь ее не отдала.
* * *
Елена так и не смогла справиться с обидой на младшую дочь. Все понимала – той хотелось понюхать истинной жизни, окунуться в самую гущу проблем, набраться жизни.
Молодость, убеждения, воспитание. Все понимала. А обида в сердце жила. Как она могла уехать? Оставить их с Никошей, с Машкой-маленькой?
Ведь знала, что помощников у матери нет. Разве Борис или Гаяне помощники? А про Ирку и говорить нечего.
Елене было трудно. Так трудно, что по ночам, лежа до рассвета без сна, она вспоминала свою жизнь и пыталась отделаться – естественно, безуспешно – от чувства вины. Перед Гаяне, Елизаветой Семеновной, Машкой-старшей и даже Иркой. Она окончательно назначила себя неумной, сухой, недальновидной и неудачницей.
Она поняла, что жизнь ее с мужем сложилась, но… стала какой-то пресной, обыденной, неинтересной. В ежедневных хлопотах по хозяйству, где она вот уж точно так и не стала асом, в заботе о детях, в мелких делах, в кое-как упорядоченной и привычной суете она видела одну бестолковость и непродуктивность.
Она уставала, раздражалась – на всех, даже на Никошу и Машку-маленькую. От этого всего было невыносимо грустно. И еще казалось, что больше ничего и никогда в ее жизни не случится. В смысле – необыкновенного, яркого, волнующего. Как короток бабий век! Правильно говорит умница Элька – сначала проблемы взросления, муки становления, месячные, надежды, как правило неоправданные, порушенные идеалы и похороненные мечты, роды, кормление, снова порушенные надежды и опять погребенные мечты – уже про детей, дальше климакс, внезапно подкравшаяся старость, болезни, дряхление, и… И в общем, все! Финита ля комедия!
Разве об этом она мечтала? Разве такую жизнь рисовала себе Лена Гоголева, студентка медицинского института? Умница и отличница?
Разве могла она предположить, что вся ее жизнь будет крутиться, как беличье колесо, и наконец замкнется в пространстве кухни и санузла?
Борис, вечно и плотно занятый, а оттого озабоченный и усталый, перекидывался с ней за ужином парой фраз, бурчал дежурное «спасибо» и шел к себе.
Нет! Она все понимала! И не было обид – ну или почти не было.
Однажды подумала – он ее просто не замечает. Относится как к предмету: переставят – не заметит, уберут – наверное, обнаружит. Через пару дней. А потом и к этому привыкнет. Словом, он без нее обойдется.
Господи! Где те счастливые дни, когда она улыбалась у окна, видя, как он, неловко перебирая длинными ногами, спешит к ней, домой! Куда исчезли их тихие вечера с долгим чаепитием и доверительными разговорами? Куда канули их ночи, полные нежности, неутомимых ласк и трогательных и смешных «домашних» словечек, известных только им одним? Таких интимных и нелепых, что становилось даже неловко. Как испарились торопливые, но полные радости утренние встречи и завтраки – две чашки кофе, бутерброд и снова разговоры, только теперь на ходу. До вечера! Вечером договорим! И короткая минута прощания у двери, четыре поцелуя – в глаза, лоб, губы. Объятие, на секунду застывшее, и… нетерпение. Весь день – нетерпение и ожидание, когда вновь откроется входная дверь и снова будет все так же – объятие и поцелуй. Вернее, четыре поцелуя – глаза, лоб, губы. Семейный ритуал.
Но когда она на минуту застывала перед зеркалом, она все видела. Все.
И потухший свой взгляд, и мелкие, знакомые и свежие морщины, и седые волосы, и повисшую, словно опустевшую, грудь. И взбухшие на ногах вены. И руки – с истончившейся, словно прозрачной, кожей. С трещинами морщин и мелкими, совсем недавно народившимися пигментными пятнами. Руки очень немолодой женщины.
И почему-то эти вот руки расстраивали ее больше всего. Больше седых волос и морщин под глазами. Даже смешно как-то!
«Умерла, – думала она. – Умерла во мне женщина. За всеми этими кастрюлями, тряпками, швабрами и пеленками. Умерла, растворилась, сгинула. Не хочется останавливаться перед зеркалом. МНЕ не хочется на себя смотреть. А что говорить про него, про мужа? У него те же два глаза, только более зрячих. – Елена была от рождения близорука. – Так за что на него обижаться? Обижаться можно только на жизнь. А вот это большой грех!»
Билась и колотилась она теперь совсем одна – Лельки, подружки и помощницы, не было. Зато появилась Ирка. От мужа она сбежала – ну, по крайней мере, это была ее версия. А там уж кто знает! Дома появлялась раза три в неделю. Отоспится, отожрется, и…