— Ну вот, я рад, что хотя бы одному из нас стало лучше, — сказал он. — Вы очень напугали меня, юноша. Доктор приходил три раза. А я из-за всех этих переживаний схлопотал сердечный приступ.
Я еще не понимал, правда ли я очнулся или это все еще дурной сон. Лицо у Вандерпута посерело и сморщилось, шея была замотана шарфом, он тяжело дышал. Я попытался встать, но он удержал меня:
— Лежите спокойно, вам нельзя двигаться.
— Где Леонс?
— Он от нас ушел, — сказал Вандерпут. — Смылся сразу после похорон. Перебрался куда-то в центр, снял, как теперь говорят, «студию». И даже адреса не оставил. Бросил меня, старого, больного, и это после всего, что я для него сделал. Ничего святого в мире не осталось, люди стали бессердечными.
Он встал, поправил плед на плечах.
— Пойду прилягу. Я скверно себя чувствую. У меня то сердцебиение, то одышка, то… Ладно, вам неинтересно. Отдыхайте. Ближе к вечеру придет доктор. У вас была нервная горячка. — Он насупился. — Вам все крысы мерещились… Позовите, если что-нибудь понадобится.
— Ну да. Вас позовешь — вы тут же деру куда подальше.
Он вздохнул:
— Зря вы сердитесь. Мне шестьдесят шесть лет. Посмотрел бы я на вас в этом возрасте. В старости, юноша, инстинкт самосохранения… в общем, против него не попрешь. К тому же я так легко простужаюсь.
Он вышел, шаркая тапками — шлеп-шлеп! Я закрыл глаза. Сердце колотилось, как после долгого бега, я задыхался, и даже поднять голову не было сил. Меня опять затянуло в сон. Я провалялся еще несколько дней, пока доктор не разрешил мне вставать. «При условии, что вы не будете утомляться и не сразу возьметесь за уроки. У вас несколько… болезненная возбудимость, есть риск рецидива». Вандерпут сказал ему, что я хожу в лицей, «отличник, отличник, доктор, я так горжусь им, я и сам когда-то был круглым отличником. Это у нас семейная традиция». Но мне не хотелось ни вставать, ни вылезать из своей норы. Я не открывал шторы, лежал, зарывшись носом в подушку, и пытался перехитрить боль, нырнуть в прошлое и выудить из него редкие счастливые минуты.
— Лаки!
— Йеп?
— У тебя такие светлые, такие ясные глаза. Так и хочется в них окунуться.
— Из какого это фильма?
— Это не из фильма. В фильмах так не говорят. Там они все только honey да honey — мед значит. Вот уж не хотела бы, чтоб меня так называли — к пальцам липнет.
— Honey, — прошептал я.
Она улыбнулась:
— Когда ты говоришь, не липнет.
— Honey… honey…
Иногда я плутовал. Обнимал ее, покрывал поцелуями ее лицо, волосы. Вранье — она ничего такого не разрешала. Но мне было так плохо… И засыпал я только тогда, когда уже не хватало слез.
Каждый день заходил Крысенок. Врывался в комнату, усаживался на кровать по-турецки, смотрел на меня с жалостью и говорил:
— Не плачь, старик, ну не плачь. Видно, так уж оно мектуб
[14]
. Инш’Алла!
Чтобы расшевелить меня, он, размахивая руками, как мельница крыльями, рассказывал о последних подвигах Чокнутого Пьеро и Рене Американца.
— Вот увидишь, шеф вернется со дня на день, и мы тоже провернем славное дельце.
Крысенок развлекал меня, как мог. Раза два он заставал меня с непонятной книгой, которая осталась от отца, и сразу принимался зубоскалить.
— Ты смотри поосторожнее, — тянул он нараспев. — Книги — вещь опасная. От них недолго рехнуться, это тебе всякий скажет. Слыхал историю про одного служащего торговой фирмы, который ни с того ни с сего вдруг пристрастился к чтению?
— Нет. Расскажи.
— Мне его сын рассказывал. Сначала вроде бы домашние ничего такого не замечали. Просто он стал какой-то скучный. А потом начал читать. Однажды вечером его жена с ребятишками пошли в кино, а когда вернулись, увидели, что он забился в угол с книжкой в руках. Жена спрашивает: «Что ты там делаешь, Эрнест?» А он спокойно отвечает: «Читаю, дорогая». Тут они все, понятно, на него накинулись и книжку отняли. Так было раза два или три, наконец они забеспокоились всерьез и больше его дома одного не оставляли. Все бы хорошо, но он стал подолгу засиживаться в туалете — бывало, часа два-три сидел. Иди знай, чем он там занимается! Дети спрашивают: «Папа, что ты там делаешь?» В ответ тишина. Как-то раз, когда он особенно долго не отзывался, они взломали дверь и увидели, что он сидит читает книжку. А тут его еще и с фирмы выгнали — взял моду читать на работе. Новую работу он не нашел, все знали, что он ненормальный и дома его стерегут. Кто-нибудь из них всегда оставался дома, чтобы за ним приглядывать, а если все уходили, то привязывали его к кровати. Так продолжалось целый год, в доме не осталось ни гроша, так что старшую дочку пришлось отправить на панель. Ей всего-то шестнадцать лет было, бедняжке. Кончилось все это, разумеется, плохо. Однажды вся семья пошла в кино, а он отвязался, вытащил у сына из-под подушки автомат и, когда домашние вернулись, расстрелял их всех, включая дочкиного клиента. А потом взял книжку и читал всю ночь и все утро — отвел душу!
Я смеялся, а Крысенок поправлял все время падавший ему на глаза черный завиток и радостно улыбался.
II
О Леонсе мы так ничего и не знали, Вандерпут иногда строил всякие фантазии насчет «нашего друга». У него вошло в привычку перед сном заходить ко мне с чашечкой ромашкового чая. Он садился в кресло, укутывал ноги пледом — уже наступила весна, но его всегда знобило — и пил свою ромашку, шумно отфыркиваясь после каждого глотка.
— Вот увидите, юноша, — говорит он мне, поднося чашку ко рту, — Леонс очень скоро вернется обеспеченным человеком. Этот мальчик далеко пойдет, я всегда верил в него, старался вложить в него все лучшее, что во мне есть.
Он отпивал глоток и отдувался в усы.
— Вернется, вернется, и не с пустыми руками. Нынче молодым, энергичным, предприимчивым — все карты в руки. Кому-то же должны достаться миллионы, похищенные среди бела дня под носом у полиции.
И хитро подмигивал:
— Поедем в Калифорнию!
Он все время покупал американские журналы «Лайф» и «Тайм», чтобы узнать, какие там условия жизни.
— Главный вопрос, смогу ли я, в моем возрасте, приспособиться, — озабоченно говорил он. — Как по-вашему?
Я отвечал, что он отлично приспособится, особенно в Калифорнии, если только будет поменьше высовывать нос. Он слушал, прихлебывая обжигающий чай, и довольно бормотал:
— Вы так думаете? Думаете, я не слишком стар? Наверно, вы правы. Да что там… Я всегда был гражданином мира. Конечно, я люблю Францию, меня многое к ней привязывает, это так. Но мы слишком… как бы сказать… — Он потер друг о друга большой и указательный пальцы, будто щупал невидимую материю. — Слишком, что ли, цивилизованные, слишком… упаднические, делайте со мной, что хотите, но это самое подходящее слово. Нам нужна прививка чего-то свежего. Взять хоть меня. Я, несомненно, слишком утонченный, слишком чувствительный, слишком… рассудочный. Но пересадите меня на новую, не столь изнеженную почву, и, уверяю вас, я еще смогу пустить корни и принести здоровые плоды… В фигуральном, естественно, смысле. И я уверен, что прекрасно выдержу эту пересадку. Готов поспорить, весь мой организм в Америке будет функционировать гораздо лучше. В определенном возрасте становится все труднее восстанавливать силы за счет внутренних ресурсов. Они не бесконечны. И нет ничего лучше крупных перемен, которые пробуждают в нас новые источники энергии. Это очень бодрит. А то порой я чувствую себя… каким-то высохшим. Совсем иссохшим.