— Скажешь, где остановиться, — сказал инспектор.
— Около улицы Шевалье-де-л’Эпе.
— Хорошо.
Инспектор был доволен.
У меня оставалось минут десять — пятнадцать, но думать я не мог, просто видел, как старик сидит в своем номере на кровати, уже темнеет, а зажечь свет он не решается. Вечер теплый, но его знобит, и жизнь внутри него тоже дрожит, и он не может даже угостить ее чем-нибудь горяченьким, своей обычной ромашкой на ночь, не на чем вскипятить воду. Увезти бы ее в Швейцарию да дожить свои дни в покое и комфорте. Он вытащил из чемодана шоколадку и дал ей кусочек. Им нельзя шоколада, но разочек уж ладно, и потом, он питательный, а им необходимо подкрепиться. Старик ощущал, как она в нем волнуется, трепещет слева в груди, терзает ноющей болью почки и простреливает правую ногу. Он даже слышал ее голос. «Говорила же я еще тогда, при немцах, сидишь и сиди себе один, не лезь в чужие дела, так нет же, втемяшилось ему вылезти из норы, сопротивляться, завести друзей… И это в шестьдесят четыре года да при твоих болячках! Естественно, как только на тебя нажали, ты всех и выдал, чтобы спасти свою шкуру. А вот теперь придут да заберут тебя, и что со мной будет?» Сварливый, злобный голос, неужели это та самая жизнь, которая когда-то была молодой и красивой и позировала вместе с ним для открыток: на качелях, на велосипеде, в лодке; они никогда не были счастливы вместе, она ему всегда и во всем отказывала, но он просил только об одном: чтобы она его не покидала; ну и как-никак это была не просто очень старая связь, не просто старая привычка, а, несмотря ни на что, настоящая любовь, по крайней мере с его стороны. «Придут, — визжала она изнутри, — и прогонят меня, и от тебя останется только твоя барахолка». Вандерпут посмотрел на жестар-фелюш. В потемках тот выглядел неясной тенью. «А вы что скажете, друг мой?» Я и раньше не раз заставал Вандерпута беседующим с жестар-фелюшем, он что-то спрашивал — ответов, правда, я не слышал, но сам старик определенно слышал, потому что кивал и шептал: «Вы совершенно правы, я тоже так думаю». Однако на этот раз жестар-фелюш, должно быть, молчал, ужасаясь тому, что сделал его друг. Я ясно представлял себе, как вытянулся на стуле этот старый, безукоризненно честный служака, источающий добродетель каждой складочкой, каждым пятнышком и обоими залатанными локтями, а Вандерпут смиренно поник головой перед праведником и тяжело пыхтит в обвисшие усы. Достаточно мне было закрыть глаза — и я видел его мертвецки бледное лицо рядом с собой в машине. Губы его шевелились — может быть, он молился, взывал к какому-то богу — не богу порядочных людей и полицейских, а к богу-прохвосту, двойному агенту, богу-своднику, богу-Вандерпуту.
— Кажется, здесь, — сказал я.
— Ты уверен?
— Улица та, я уверен. Но надо еще найти гостиницу. Я был здесь всего один раз.
— Так пойдем поищем, — сказал инспектор.
Он остановил автомобиль, и мы вышли. Молодой сыщик взял меня под руку, инспектор — под другую. Со стороны мы, наверное, были похожи на трех закадычных друзей. Время от времени я останавливался, смотрел на какой-нибудь дом, качал головой, и мы шли дальше. После третьей остановки инспектор выпустил мою руку, а его напарник ослабил хватку. Они мне уже доверяли, еще немного — и вообще все будет по-семейному. Машина медленно ехала за нами вдоль тротуара. Так мы дошли до угла улицы Мезон-Нев, где я остановился перед гостиницей «Восток и Нидерланды».
— Вот здесь. На третьем этаже.
И в тот же миг я вырвал руку и пустился наутек. Сзади кто-то охнул, ругнулся, побежал; я оглянулся и увидел, что молодой сыщик несется за мной и уже опустил руку в карман. Я свернул налево, на улицу Дюар, и натолкнулся на ночную бабочку.
— Что такое? — завопила она.
— Полиция! — крикнул я. — Беги!
Она так и дунула, и тут же, как по команде, вспорхнула вся стайка, улица заполнилась визгом и топотом, по ней в панике заметались девицы. Я же юркнул под арку и стоял там, пока мимо, вдогонку за ними, не пробежал молодой сыщик с пистолетом в руке и не проехала машина, на подножке которой стоял инспектор. Тогда я снял пальто и шляпу, сунул их в урну и спокойно пошел по улице в обратную сторону, к метро. Доехал до площади Монж, а оттуда прошелся пешком до площади Контрэскарп. Там заглянул в кафе, выпил рюмку водки и изучил железнодорожное расписание. Потом перешел через площадь и вошел в гостиницу.
— Я к месье Андре.
— Четвертый этаж, шестнадцатый номер.
Я поднялся по лестнице.
II
— Я не хотел! — простонал Вандерпут.
— Только без истерики! Одевайтесь.
Он засуетился, схватил жестар-фелюш и после короткой лихорадочной борьбы сумел-таки просунуть руку в рукав.
— Я не виноват, — скулил он. — Я был всегда один. Меня все бросили на целых полвека, что ж потом удивляться…
И с драматическим надрывом:
— Только один раз в жизни, в двенадцатом году, меня полюбили, и то — проститутка!
— Обувайтесь!
Он сел на постели, свесив ноги и опираясь на зонтик. Я опустился на колени и помог ему надеть ботинки. Он обхватил рукой правую щеку и склонил голову набок, поза напомнила мне одну картину на религиозный сюжет из квартиры на улице Принцессы.
— И зубы у меня болят! Дикая боль! Всю ночь не спал. Все сразу!
— Вставайте.
Вандерпут встал.
— Это Кюль свел меня с подпольщиками, — сказал он. — Он прекрасно знал, чем все кончится! А я был счастлив. У меня наконец появились друзья, я наконец что-то делал вместе с другими.
Голос его зазвучал патетически:
— Но полвека одиночества не проходят даром! Потом удрученно:
— Немцы мне пригрозили, и я всех выдал… Потом возмущенно:
— Что вы хотите, я спасал свою жизнь!
Он еле поспевал за мной, со страшным грохотом таща по ступенькам свой чемодан и зонтик.
— Это злосчастное совещание в Карпантра… Немцы отпустили меня и велели явиться туда как ни в чем не бывало… Не мог же я отказаться! Иначе меня бы убили…
Между четвертым и третьим этажами он жалобно добавил:
— Вообще-то я не чистокровный француз… Мой дед был из фламандцев. То есть, конечно, это я не в оправдание…
Схватился за щеку:
— Больно, больно… Наверно, абсцесс.
На третьем:
— Между прочим, почти все, кого я выдал после Карпантра, были евреи… То есть, конечно, боже сохрани, я не антисемит… Но это все-таки другое дело, а?
На втором, лихорадочно:
— Бежать в Испанию. Другого ничего не остается. На первом, покаянно:
— Не думайте, мне было неприятно. По-настоящему я, несмотря ни на что, всегда был против фашистов. Просто выбора не оставалось. Понимаете?