У меня возникло предположение, что миссис Иппот ненавидела всех своих родственников и придумала идеальный способ им насолить. Судебный процесс затянется на десятилетия, а потом денежки, не доставшиеся законникам, приберут к рукам налоговики. Уж лучше бы она отдала все свое состояние Обществу защиты животных – на строительство кошачьего приюта. Это было бы стократ гуманнее. Хотя, имея возможность сказать из могилы своей родне все, что ты о ней думаешь, трудно удержаться от такого соблазна.
Итак, я жил в огромном особняке миссис Иппот в Парк-терис, с видом на Келвингроув-парк и текущую через него реку Келвин. Слева вздымалось величавое здание музея и картинной галереи, а на холме справа, окаймленный черными кронами деревьев, в серое осеннее небо возносил свою викторианскую спесь университет.
Высокие потолки и широкие окна бывшего дома миссис Иппот наводили на мысль об архитекторе, мечтавшем строить ангары для самолетов. Однако внутри яблоку негде было упасть: повсюду картины, ковры, канделябры, статуэтки, статуи и статуищи, и иные произведения искусства. Особое пристрастие покойная домовладелица питала к керамическим представителям семейства кошачьих, изображенным в натуральную величину. Хватало и мебели: темной, массивной, покрытой резьбой, такой рельефной, что невольно подумаешь, уж не вулканического ли она происхождения. С домом меня знакомил клерк, хмурый по той причине, что вынужден обслуживать зеленого юнца, даже младше его самого. Прыщавый этот джентльмен продемонстрировал мне инвентарную ведомость – в трех томах!
Я дал райскому уголку название Ксанаду
[100]
.
Друзья, с которыми я теперь встречался гораздо реже, узнавая о моем новом жилище, предлагали устраивать вечеринки. Приходя же в гости, соглашались со мной: добрый кутеж в такой обстановке нанесет мировой культуре ущерб, сравнимый с ущербом от серьезной войны или концерта Джеймса Ласта
[101]
.
Один приятель, получивший диплом и устроившийся на денежную работу, решил сменить тачку и продал мне подержанный «гольф». Я проводил в Лохгайре большинство выходных, выезжая обычно в ночь с четверга на пятницу, если по пятницам не было занятий в университете. Мы с Джеймсом помогали матери. Он взялся за косметический ремонт дома, а мама поговаривала о сносе старой оранжереи и строительстве новой —даже, может быть, с маленьким плавательным бассейном внутри. Еще у нее созревала идея отреставрировать клавесин и научиться на нем играть. Иногда мы пили чай в «Стим-Пэкет-Хоутеле». А Джеймс отмечал на большой географической карте Великобритании все наши прогулки по холмам и лесам вокруг Галланаха.
Мы с мамой начали разбирать папины дневниковые записи. Частью они содержались в карманных блокнотах, частью – в настольных ежедневниках. И пара ранних – в самодельных тетрадях. Папа начал вести дневник в шестнадцать лет. Я предложил маме первой ознакомиться с самыми ранними записями – вдруг там что-нибудь такое, чего мне знать не следует. Впрочем, ничего скандального или просто нескромного не ожидалось, мы уже прочли первые страницы – когда обнаружили в недрах буфета коробку с дневниками. Остальной текст был в том же духе: какими делами следует заняться, что интересного случилось за день, где побывал папа, с кем встретился. Все в рамках приличий.
На самом дне коробки, в яркой жестянке от пятнадцатилетнего подарочного «Лафроайга», я обнаружил дневники Рори – записные книжицы, две страницы на неделю. Видно, папа решил хранить их отдельно от других бумаг.
Я сначала обрадовался, но оказалось, что дядины записи еще скуднее папиных и куда непонятнее. Уйма инициалов, аббревиатур, пропусков длиной в неделю, а то и в месяц – подробная история жизни дяди Рори не складывается. Дневника за тот год, в который он исчез, нет. Я попробовал было разобраться с этими текстами, но там сам черт ногу сломал бы. Например, в день, когда я родился, имелась следующая запись:
К р. мальч 8 ф Прентис?!? М з здрв ок отмч кбк.
Дядя в то время находился в Лондоне. На следующий день его дрожащая рука начертала: «ОТП». И больше ничего. «ТП» и «ОТП» (а иногда «т. п.» и «о. т. п.») часто встречались в связи с имевшими накануне место вечеринками и посиделками в пабах, и у меня зародилось подозрение, что речь идет о тяжелом похмелье и очень тяжелом похмелье. «К» означало «Кеннет», «М» – «Мэри», тут двух мнений быть не могло. «Ок» говорило само за себя, тем более что наличествовала противоположность – «нок» («не о'кей»), да к тому же впервые написанная после новогоднего «48 чс т. п.». Одинокая строчная «з» – это «звонила». И я в самом деле весил по своем рождении восемь фунтов.
Несколько раз попадалось «ВД», как в текстах, уже читанных мною в прошлом году. Но больше – ничего нового.
Итак, в сухом остатке я получил не решение проблемы – скорее очередную тайну. Она поджидала меня в конце последнего дневника, за 1980 год. Вначале стоял загадочный заголовок: «Используй это!» Страница была покрыта заметками, частью сделанными карандашом, частью шариковой ручкой, частью тонким фломастером. И что любопытно: единственно в этом месте дядя не только стирал и вымарывал, но и переправлял. В итоге осталось вот что:
вдл с чер СР тр с П?» (она!) пдхдт ??
Но первоначальная запись была сделана шариковой ручкой, и я, поднеся под нужным углом бумагу к лампе, разглядел под намалеванным черным фломастером «СР» заглавную букву «Ф», а «П» оказалась не чем иным, как подправленной «Л».
Эти сокращения не встречались в других материалах дяди Рори: ни в тех, что относились к «Вороньей дороге», ни в каких-либо других.
Зачем понадобилось вымарывать? И кто эти «Ф» и «Л»? И к чему относится «опа!»? И что там подходит и к чему? Я невольно проклинал дядю Рори за непостоянство. «Ф» в дневниках иногда означало «Фергюс», иногда «Фиона» (она же «Фи»), а иногда «Фелисити» – так звали девушку, с которой Рори познакомился в Лондоне (она же «Фел», «Фл», «Флс»).
Одинокая «Л» в дневниках, вероятно, относилась к Лахлану Уотту, хотя он, упоминавшийся в тех редких случаях, когда возвращался на родину, был преимущественно «ЛУ».
Иногда в Лохгайре, после долгих вечерних корпений над скудными записными книжками, я засыпал прямо за широким столом в папином кабинете, и мне снились знаки и аббревиатуры, буквы и числа, и все это кружилось смерчиком передо мной, будто каракули вдруг превращались в пылинки и взмывали, потревоженные моим чтением.
Одна находка меня поразила. К форзацу дневника за 1979 год порыжевшая скрепка прижимала выцветший от старости бумажный флажок института спасения на водах. Без булавки.
Живущий во мне сентиментальный слюнтяй едва не расплакался.