Он прекрасно понимал, что Каупервуд всецело подчинил себе его дочь, и, вероятно, надолго. Единственное, что оставалось теперь ему, Батлеру, это удерживать ее дома в надежде, что влияние семьи заставит ее образумиться. Беседуя с ней по дороге домой, он тщательно выбирал слова, боясь, как бы снова не оскорбить дочь. Спорить с нею сейчас было бессмысленно.
— Ты могла бы еще разок поговорить со мной, Эйлин, прежде чем уйти из дому, — сказал он. — Не могу даже представить себе, что было бы с матерью, если б она узнала об этом. Но она ни о чем не догадывается. Тебе придется сказать, что ты осталась обедать у кого-нибудь из знакомых.
— Я была у Келлигенов, — отвечала Эйлин. — Ничего не может быть проще. Мама нисколько не удивится.
— У меня очень тяжело на душе, Эйлин! Но я хочу надеяться, что ты одумаешься и впредь не станешь так огорчать меня. Больше я сейчас ничего не скажу.
Эйлин вернулась к себе в комнату, торжествуя победу, и в доме Батлеров все как будто пошло своим чередом. Но было бы ошибочно думать, будто понесенное Батлером поражение существенно изменило его точку зрения на Каупервуда.
В эти два месяца, которые оставались в распоряжении Каупервуда со дня выхода из тюрьмы и до разбора апелляции, он изо всех сил старался наладить свои дела, претерпевшие столь сокрушительный удар. Он принялся за работу так, как будто ничего не случилось, но теперь, после вынесения ему обвинительного приговора, шансы на успех были очень невелики. Основываясь на том, что при объявлении банкротства ему удалось защитить интересы наиболее крупных кредиторов, Каупервуд надеялся, что, когда он очутится на свободе, ему снова охотно откроют кредит те финансовые учреждения, чья помощь могла быть наиболее эффективной, например: «Кук и К°», «Кларк и К°», «Дрексель и К°» и Джирардский национальный банк, — разумеется, при условии, что его репутации из-за приговора не будет нанесен слишком серьезный ущерб. В силу своего неизбывного оптимизма Каупервуд недоучел, какое гнетущее впечатление произведет этот приговор — справедливый или несправедливый — даже на самых горячих его сторонников.
Лучшие друзья Каупервуда в финансовом мире пришли теперь к убеждению, что он идет ко дну. Какой-то ученый финансист однажды обмолвился, что на свете нет ничего более чувствительного, чем деньги, и эта чувствительность в значительной мере передалась самим финансистам, постоянно имеющим дело с деньгами. Стоит ли оказывать помощь человеку, который, возможно, на несколько лет сядет в тюрьму? Вот если он проиграет дело в верховном суде и уже неминуемо должен будет отправиться за решетку, тогда надо будет что-нибудь сделать для него, например, похлопотать перед губернатором, но до того времени целых два месяца, и, может быть, все еще обойдется. Поэтому при своих многократных просьбах о возобновлении кредита или принятии разработанного им плана восстановления своего дела Каупервуд неизменно наталкивался на вежливые, но уклончивые ответы. Подумаем, посмотрим, есть кое-какие препятствия… И так далее, и так далее — бесконечные отговорки людей, не желающих себя утруждать. Все эти дни Каупервуд, как обычно, бодрый и подтянутый, ходил по разным банкам и конторам, любезно раскланивался со старыми знакомыми и на вопросы отвечал, что питает самые радужные надежды и что дела его идут превосходно. Ему не верили, но это его мало заботило. Он стремился убедить или переубедить только тех, кто действительно мог быть ему полезен; этой задаче он отдавал все свои силы и ничем другим не интересовался.
— А, добрый день, Фрэнк! — окликали Каупервуда приятели. — Как дела?
— Недурно! Совсем недурно! — весело отвечал он. — Даже вполне хорошо!
И, не вдаваясь в излишние подробности, объяснял, как он действует. Иной раз ему удавалось заразить своим оптимизмом тех, кто знал его и сочувственно к нему относился, но большинство не проявляло к его судьбе ни малейшего интереса.
В эти же дни Каупервуд и Стеджер часто ходили по судам, ибо Каупервуда то и дело вызывали из-за разных исков, связанных с его банкротством. Это было мучительное время, но он не дрогнул. Он решил остаться в Филадельфии и бороться до конца — вернуть себе положение, которое он занимал до пожара, оправдаться в глазах общества. Он был вполне убежден, что добьется своего, если его не посадят в тюрьму, но даже и в этом случае — так силен был его природный оптимизм — надеялся достигнуть цели по выходе на свободу. Правда, в Филадельфии ему уже тогда не восстановить свое доброе имя, — это пустые мечты.
Главными противоборствующими ему силами были неуемная вражда Батлера и происки городских заправил. Каким-то образом — хотя никто не мог бы в точности сказать, откуда это пошло, — в политических кругах сложилось мнение, что молодой финансист и бывший городской казначей проиграют дело и в конце концов угодят в тюрьму. Стинер, поначалу собиравшийся признать себя виновным и безропотно понести наказание, поддался на уговоры друзей, которые убедили его отрицать вину и в объяснение своих действий ссылаться на издавна существующую традицию; иначе, говорили они, у него не остается никакой надежды на оправдание. Он так и поступил, но все-таки был осужден. Потом, для приличия, была составлена апелляционная жалоба, и дело его сейчас находилось в верховном суде штата.
Кроме того, — с легкой руки девушки, в свое время писавшей Батлеру и жене Фрэнка, — начались перешептывания о том, что дочь Батлера Эйлин состоит в любовной связи с Каупервудом. Упоминался какой-то дом на Десятой улице, который Каупервуд будто бы нанимал для нее. Нечего и удивляться, что Батлер так мстительно настроен. Это объяснение проливало свет на многие обстоятельства. В результате в деловых и финансовых кругах симпатии стали склоняться на сторону противников Каупервуда. Кто же не знает, что в начале своей карьеры Каупервуд пользовался дружеским покровительством Батлера? Нечего сказать, хороша благодарность! Самые старые и самые стойкие из его сторонников, и те укоризненно покачивали головой. Значит, Каупервуд и здесь руководствовался принципом «Мои желания — прежде всего», которым неизменно определялось все его поведение. Конечно, он человек сильный и поистине блестящий. Никогда еще Третья улица не знала такого дерзкого, предприимчивого, смелого в деловых замыслах и в то же время осторожного финансиста. Но разве чрезмерная дерзость и самомнение не могут прогневить Немезиду? Она, как и смерть, охотно избирает блестящую мишень. Разумеется, Каупервуду не следовало соблазнять дочь Батлера. И уж, конечно, он не должен был так бесцеремонно брать этот чек, особенно после ссоры и разрыва со Стинером. Слишком уж он напорист! И весьма сомнительно, чтобы при таком прошлом ему удалось снова занять здесь прежнее положение! Банкиры и предприниматели, ближе всех стоявшие к нему, смотрели на это довольно скептически.
Что же касается Каупервуда, то его девиз «Мои желания — прежде всего», а также его любовь к красоте и к женщинам оставались неизменными, и в этом отношении он был по-прежнему безудержен и легкомыслен. Даже сейчас прелесть и очарование такой девушки, как Эйлин Батлер, значили для него больше, чем доброжелательность пятидесяти миллионов человек, если, конечно, он мог обойтись без этой доброжелательности. До чикагского пожара и паники его звезда всходила так быстро, что в чаду удач и успехов он не имел времени задуматься над отношением общества к его поступкам. Молодость и радость бытия кипели в его крови. Он был свеж и полон жизненных сил, как только что зазеленевшая трава. Жизнь казалась ему приятной, словно прохладный весенний вечер, и никакие сомнения не смущали его. После краха, когда рассудок как будто должен был подсказать ему необходимость хоть на время отказаться от Эйлин, он и не подумал этого сделать. Она олицетворяла для него прекрасные дни его недавнего прошлого. Она была звеном между этим прошлым и грезившимся ему победоносным будущим.