– Я вернусь. Туда. И вы предадите меня публичной казни на Соборной площади в присутствии радетеля‑контролера. Это мое решение, и оно бесповоротно.
– А я давно знал, что вы, простите за выражение, полный псих! – воззрился на него в полном недоумении Карл Розен, рыжие его вихры взвились, точно медные змеи на голове Медузы Горгоны.
– А вы, кажется, тот молодой человек, который огрел меня по темени домкратом во время небезызвестных событий в Большом Ковно? За минувшие с той поры годы вы ничуть не поумнели! – жестко, даже жестоко отразил его Фавн. – Почему вы это сделали сорок лет назад? Потому что вам очень не понравилось мое «Хайль!», не так ли? Так отчего вы препятствуете мне отвратить не меньший преступный кошмар? Люди в поселке вообще ни при чем. Это я по умыслу вышел за границу в нарушение регламента и рекомендованных уложений! И это покойный хозяин «Монады» изъял не виноватую в его бедах девочку из родительского дома, чтобы удовлетворить элементарное чувство мести! Хорошо, пусть вы не считаете особей из Вольера людьми, но кто вам дал право жизни и смерти над ними вне закона, который вы сами же установили?
Как ни странно, ответом был одобрительный гул, перемежающийся пылкими восклицаниями, в коих проглядывали завуалированные сердечные ругательства.
– В поселке и так нет больше закона. А без закона и блокирующих препаратов в состоянии первобытной дикости они поубивают друг дружку, много, если в течение нескольких недель, – хмуро напомнил присутствующим Игнатий Христофорович. – И что вы предлагаете? Невмешательство? Как угодно! Я, как говорится, в этом случае умываю руки!
– Я предлагаю жертву, – скромно сказал Фавн. Однако в голосе его не было ни намека на героическое превосходство. – Я все равно сверх меры стар. Мой организм основательно разрушен на клеточном уровне за годы пребывания в Вольере. Психокинетика даст мне от силы пару лишних лет, не более того. А так вы казните меня под хорошей легендой и вернете в поселок закон. Совесть ваша да пребудет чиста, и Ромен Драгутин получит по заслугам, как вы, наверное, втайне станете считать… Не возражайте! Даже если не станете. Даже если, наоборот, приметесь жалеть. Это – решение проблемы, и отличное решение.
Всякий здесь знает, что старый ворон прав. И ты знаешь, Игнатий. Иначе ты не отмоешься до конца своих дней, какие там руки! Неужто пошлешь на убийство невинных другого вместо себя? Да и мало кто согласится на подобное грязное, хотя и необходимое дело. Свернуть поселок! Это сказать легко. Тебе сейчас обидно, что Ромен Драгутин, преступный и беглый отщепенец, оказался в чем‑то выше и лучше праведного владетеля «Пересвета». И потому, Игнатий, не позволяй, чтобы ржа точила душу твою изнутри.
– Хорошо. Это ваше добровольное желание. И лично я не против, – сказал он первым, потому что слишком представлял себе: как это быть первым. В обстоятельствах, в которых лучше вообще не быть.
– И я не против, – поддержала его Альда.
Затем согласно кивнули все остальные. Кроме мальчика Тимофея. Он весь этот недолгий промежуток траурного течения времени стоял и слушал, прислонившись к обтесанной грубо дорической колонне, опираясь затылком на выступ рельефа и разведя в стороны руки, будто прикованный у скалы Прометей. По лицу его, бескровному и недвижному, словно посмертная маска, текли в три ручья обреченные печальные слезы. И тут Игнатий Христофорович догадался обо всем. Поэт знал. Знал заранее. Может, они долго говорили со стариком, и может, мальчик не менее долго возражал и умолял, но старый Фавн был непреклонен и вынудил подыграть ему, и вместе они ломали комедию – ах, милый дом, ах, жизнь втроем! Пока не стало слишком больно. Что‑то заставило мальчика смириться, но не запретило оплакивать друга. Ведь человек, получивший доходчивое прозвище Ужас Большого Ковно, был и оставался Тимофею другом. Так что даже он, Игнатий, не смеет ныне чернить Фавна в его глазах. Ну что ж, пусть будет как будет.
– Только у меня есть одно условие! – вновь прозвучал скрипучий голос Фавна, и вновь вслед за тем наступило затишье. – Поселок «Яблочный чиж» и впредь продолжит числиться владением № 28593875‑бис под опекой нынешнего хозяина виллы «Монада». То есть Тимофея Нилова, гражданина Нового мира, в возрасте неполных восемнадцати лет. До тех пор, пока он сам не захочет это владение прекратить.
Ни один из присутствовавших не отважился гневно отказать, ни один не отважился произнести одобрительное «да». Даже он, Игнатий. Это чрезмерная ответственность и для совсем взрослого человека. Мальчик Тимофей слишком недавно вышел из Вольера и потому не понимает всю серьезность роли его владетеля до конца. Что же делать? Идиотское условие! Надо вправить старику мозги! Как это так? Подвергать ребенка страшному испытанию – едва он успел вступить в новую жизнь, тут же вешать ему камнем на шею прошлую.
– А что думаете по этому поводу вы, Тимофей? Вы согласны? – опередила Игнатия Христофоровича на этот раз госпожа Понс.
– Я согласен, – ответил печальный поэт коротко, не глядя ни на кого и не оставляя свое место у колонны. Это прозвучало так, словно мальчик давным‑давно все обдумал, и вообще они с Фавном разыгрывали театральное действие исключительно для посторонних. – Но и у меня есть условие. Мой друг не пойдет на казнь без меня. Если я теперь новый Радетель поселка «Яблочный чиж», то без моего присутствия не обойтись.
Возразить ему тоже никто не посмел.
Прощание
На Колокольне Времени они стояли втроем. Тим занял место посередине, между ломкой фигурой Гортензия и внушительной Игнатия Христофоровича. Гортензий еще пошутил на сей счет:
– Выходит, вы, Тимофей – бог‑сын, а я, стало быть, святой дух.
Но Игнатий Христофорович суровым замечанием его осадил. Дело им предстояло отнюдь не веселое. А по Тиму – лучше бы его вообще не было, этого дела. Зачем он согласился? Да и как было решить иначе? Не слишком‑то старый Фавн его и принуждал. Напомнил только прежнее свое поучение: слушаться внутреннего тайного чувства и поступать, как оно велит. Всегда и везде. Тим и сам это уже хорошо понимал про себя. Чувство это говорило – так надо, и еще говорило, что нет у него никого ближе и роднее Фавна и нескоро сыщется. Но сыщется обязательно, об этом чувство говорило тоже. Плачь не плачь, то, что необходимо, изменить нельзя, иначе выйдет намного хуже. Ныне же он будто бы отдавал на заклание часть себя и диву давался. Как же это так? Вот ведь ни Аника, ни новые друзья его, так отчаянно слетевшиеся на виллу для его защиты, не вызывали в нем подобного ощущения единения, как если бы сквозь его, Тима, жизненную суть проросли тонкие и невидимые щупальца‑нити, безразрывно повязавшие его с Фавном. Чем глубже он проникал в собственную сущность, тем прочнее они становились. Теперь этим нитям суждено было оборваться навсегда. Горе его казалось со стороны непереносимо велико, однако Тим знал вполне – сможет перетерпеть, потому что страдания его не бессмысленны. Он предвидел этот смысл, хотя еще не раскрыл его для себя, – все придет со временем, и это тоже было не надеждой, но полноценной уверенностью.