Думаю, что, как бы мне это ни претило, психологически я все еще оставался на уровне ребенка, потому что не был способен сдержать свой гнев. Быстро поняв это, полный раскаяния, я вышел и обнял ее сзади за плечи. Сери сидела, закаменев от обиды, а потом расслабилась и прижалась щекой к моему плечу. Мы оба молчали. Я слушал, как жужжат какие-то насекомые, и смотрел на отблески далекого ночного моря.
— Прости, пожалуйста, — сказал я, когда ее дыхание совсем успокоилось. — Я тебя очень люблю и не имел ни права, ни оснований на тебя злиться.
— Не надо больше об этом.
— Но мне же нужно тебе объяснить. Я не могу быть ничем, кроме того, что делаете из меня вы с Ларин. У меня нет ни малейшего представления, кто я такой и откуда я взялся. Если есть нечто такое, чего вы мне не показали, о чем не рассказали и не дали прочитать, этим я никак не стану.
— Но почему это так тебя взбесило?
— Потому что мне страшно. Если вы скажете мне что-нибудь неверное, я не смогу ни заметить этого, ни исправить. Если вы о чем-нибудь умолчите, я не буду знать о пробеле и не смогу его заполнить.
Сери отодвинулась и взглянула прямо на меня. Ее лицо было залито мягким светом. Она выглядела очень устало.
— Питер, все как раз наоборот.
— Наоборот чему?
— Тому, что мы что-то от тебя скрываем. Мы делаем все возможное, чтобы быть с тобой честными, но это почти невозможно.
— Почему?
— Ну вот как было только что… Я рассказала тебе, что клиника сделала тебя бессмертным. Ты едва обратил на это внимание.
— Это для меня пустые слова. Я не чувствую себя бессмертным. Так или иначе, что вы мне скажете про меня, тому я и вынужден верить.
— Ну так поверь мне в этом отношении. Я была с тобой, прежде чем ты лег в клинику, и мы обсуждали, что будет потом, после операции, что будет сейчас. Ну как мне убедить тебя, что так все и было? Ты не хотел принимать курс атаназии, потому что боялся утратить свою личность.
И тут я словно увидел себя перед тем, как все это случилось: испуганного тем, что может случиться, испуганного вот этим, что сейчас происходит. Подобно моим бредовым видениям, эта картина поразительно согласовалась со всем остальным, мне известным. Так сколько же от него, от меня, во мне осталось?
— Так что же, — спросил я, — и каждый через это проходит?
— Да, каждый. Курс атаназии неизбежно приводит к амнезии, и всем пациентам приходится проходить потом реабилитацию. Это как раз то, чем занимается здесь Ларин, но твой случай поставил перед ней особые проблемы. Прежде чем лечь сюда, ты написал нечто вроде отчета о своей жизни. Я не знаю, ни зачем он писался, ни когда, но ты настоял, чтобы мы использовали его в качестве основы для восстановления твоей личности. Все решалось впопыхах, времени почти не было. Ночью перед операцией я прочитала твою рукопись и обнаружила, что это совсем не автобиография! Я даже не знаю, как бы следовало ее назвать. Пожалуй, что романом.
— Романом? И ты говоришь, это я его написал?
— Это не я говорю, это ты так сказал. Ты сказал, что эта рукопись — единственное место, где сказана о тебе вся правда, что ты полностью ею определен.
— А эта рукопись, — догадался я, — она напечатана на машинке?
— Да. Понимаешь, как правило, Ларин использует…
— Ларин ежеутренне приносит сюда некую пачку машинописи. Это что, та самая?
— Да.
— Ну а мне-то почему вы ее не даете?
Нечто написанное мною до болезни, послание самому себе. Я должен был увидеть эту рукопись!
— Она тебя только запутает. Это нечто далекое от реальной жизни, чистейшей воды фантазия.
— Но если уж я ее написал, наверное, смогу и понять!
— Успокойся, Питер. — Сери на несколько секунд отвернулась, а потом взяла меня за руку. Ее ладонь была чуть влажной. Затем она сказала: — Эта рукопись сама по себе не имеет смысла. Но она давала нам возможности для импровизаций. Пока мы с тобой были вместе, до клиники, ты мне кое-что о себе рассказал, да еще у Лотереи есть досье с отдельными подробностями твоей жизни. Ну и рукопись, там тоже можно отыскать определенные ключи. Из всего этого мы попытались склеить твою автобиографию, только вот результат получился не совсем удовлетворительный.
— И все же, — сказал я, — я должен прочитать эту рукопись.
— Ларин тебе не позволит. Разве что когда-нибудь потом, много позже.
— Но если я ее написал, это моя собственность.
— Ты написал ее до операции. — Сери смотрела вдаль, в пахнувший цветами сумрак. — Ладно, завтра я с ней поговорю.
— Если мне нельзя ее прочитать, — сказал я, — может, ты хотя бы расскажешь, о чем там?
— Это нечто вроде фантастической автобиографии. Главным героем там ты или некто с твоим именем. Описано твое детство, как ты пошел в школу, взрослел, вся ваша семья.
— Ну а что в ней такого фантастического?
— Я не могу тебе сказать.
Я на секунду задумался.
— А там сказано, где я родился? В Джетре?
— Да.
— И там так и написано, «Джетра»?
Сери молчала.
— Или там написано «Лондон»?
Сери продолжала молчать.
— Сери?
— Ты назвал этот город Лондоном, но мы знаем, что это Джетра. Там есть и другие придуманные названия.
— Какие?
— Я не могу тебе сказать. — Она снова взглянула на меня. — А откуда ты знаешь про Лондон?
— Это ты сама как-то раз проговорилась. — Я хотел было рассказать ей про свои бредовые видения, но это было как-то не слишком убедительно, даже для меня самого. — А этот Лондон, ты знаешь, где это?
— Да конечно же нет! Ты ведь придумал это название!
— А какие еще названия я придумал?
— Не знаю… Я не помню. Мы с Ларин прошлись по рукописи, стараясь поменять эти названия на настоящие или хотя бы просто известные нам. Но это было очень трудно.
— И сколько же из того, что вы мне рассказывали, соответствует истине?
— Столько, сколько было в наших возможностях. Когда тебя вернули из клиники, ты был просто бессловесным растением. Я хотела, чтобы ты стал тем, кем ты был до операции, но одного хотения для этого мало. Все, чем ты являешься сейчас, создано трудами Ларин.
— Вот это-то меня и пугает, — сказал я со вздохом.
Я смотрел на полого уходящую вверх лужайку и дальше, на другие коттеджи. Большая часть их тонула во мраке, но некоторые окна светились. Там жили мои собратья-бессмертники, мои собратья-растения. Интересно бы знать, есть ли там кто-то, кто терзается такими же сомнениями? И знают ли они вообще, что их головы очищены от всего годами копившегося хлама, а потом заново обставлены в соответствии с чьей-то там идеей, что так будет лучше? Я боялся своих мыслей, потому что их вложили мне в голову, а я был продуктом своего разума и действовал в соответствии с ним. Что говорила мне Ларин перед тем, как у меня появился вкус? Не может ли быть, что она и Сери действовали в сговоре, из самых благородных побуждений прививая мне взгляды, которых до клиники у меня не было? Может, и так, а может, и нет, откуда мне знать?