Это был костюмный фильм, посвященный, судя по выставленным фотокадрам, той ископаемой эпохе, представляющей одну из наиболее популярных патетико–ностальгических Аркадий английской души, которую принято именовать «царствованием короля Эдуарда»
. На первой из фотографий, привлекших мое внимание, молодая женщина девственного вида в белом платье и с белой парасолькой в руках брела куда–то через дикий луг, поросший по колено чем–то вроде тростника, сопровождаемая юнцом в рубашке с короткими рукавами. На другой та же девица, но уже в платье более драматического колера явно пряталась от кого–то среди статуй: дело, судя по всему, происходило на флорентийской площади Синьории. На третьей — группа лиц самого различного возраста собралась в темной и загроможденной мебелью комнате, которая, как подсказывала мне интуиция, не могла быть не чем иным, как комнатой какого–то пансиона в той же самой Флоренции.
Разумеется, фильма этого я не видел. И все актеры тоже были мне абсолютно неизвестны. Но где–то в моем сознании роилась догадка, неподдающаяся объяснению, но доступная моим ощущениям: персонажи и обстановка показались мне неуловимо знакомыми, и, прежде чем я прочитал подпись на белой полоске под фото, я уже знал, что речь идет об экранизации одного из романов Форстера
. Роман этот не то чтобы очень мне нравился, но я много говорил именно о нем с автором, меня познакомили с ним в Кембридже, когда тот был уже в преклонном возрасте. Мы подружились — можно сказать, что в какой–то степени я даже стал его протеже. (Я говорю «в какой–то степени», потому что совсем недавно выяснил, что эту честь разделяли со мной в тот период многие и многие одаренные студенты.)
Я склонился, чтобы рассмотреть фотографии пристальнее. На поверхностный взгляд экранизация достаточно точно воспроизводила обстановку и костюмы эпохи, в которую развивалось действие романа: разглядывая фотографии, я с легкостью узнавал персонажи и ситуации, испытывая при этом внутренний трепет весьма приятного свойства.
Дождь, к которому добавился порывистый шквальный ветер, явно не собирался униматься, вынуждая меня зайти в фойе. В тускло–синем свете сумерек залитые потоками воды улицы выглядели крайне непривлекательно. Я сообразил, что даже если мне и удастся попасть домой, не вымокнув при этом до костей (хотя бог весть, как я это собирался осуществить), все, что ждет меня там — это ужин из холодного филе, которое моя экономка (по воскресеньям она не приходила) приготовила вчера и оставила на столе, прикрыв сверху тарелкой, причем по краям мясо наверняка обветрилось. И тогда я поступил так, как поступил бы на моем месте любой легкомысленный школьник, проживающий уроки: я решил пойти в кино. Посмотреть экранизацию романа моего наставника, нарушить данную самому себе клятву, утешить себя старой французской пословицей une fois п'est pas coutume
, а затем поужинать в маленьком французском ресторанчике в Хампстеде, где мы с женой не раз бывали вместе, и положить тем самым конец этому отвратительному происшествию, превратив его в каприз художника. Мне было все равно, с какого места смотреть картину, но вышло так, что я буду смотреть ее с начала, поскольку ближайший сеанс начинался через десять минут.
Зайдя в кинотеатр, я слегка приуныл при виде мишурного убранства фойе, закопченных люстр и ковровых дорожек, настолько изношенных, что рассмотреть на них некогда украшавший их логотип компании теперь смог бы только тот человек, который бы точно знал, что ищет. С трудом я отыскал кассу, одновременно выполнявшую функции буфета и посему погребенную под грудой упаковок со всякой всячиной, над которой гордо возвышалась машина для изготовления воздушной кукурузы. По соседству с пей приспособление для разлива прохладительных напитков выставляло напоказ свое содержимое, окрашенное в невероятные цвета, свидетельствующие о небывалых достижениях химической пауки. Кассирша, миниатюрная пухленькая филиппинка, не дожидаясь, пока я достану бумажник, протянула ко мне свою хрупкую ладошку, взяла протянутую мятую бумажку, извлекла откуда–то билет, разорвала его на две половинки, одну из которых вручила мне, затем отсыпала мелочь сдачи в ладонь, причем все эти операции были проделаны с непередаваемой ленцой. Я молча посмотрел на нее, потом наконец решился нарушить молчание, но не успел я и выговорить «где…», как она уже мотнула своей похожей на мячик головкой в неопределенном направлении. Все, что мне удалось понять из этого движения, — вход в зрительный зал расположен где–то у меня за спиной. Затем филиппинка вновь обратилась к тому, что лежало у нее под прилавком: это могла быть книга, журнал или недовязанный свитер, но что–то гораздо более интересное, чем докучливый посетитель.
В дальнем конце фойе виднелись три двери, на них не было никаких табличек, но весь их вид явно советовал держаться от них подальше. Поэтому я начал подниматься по широкой центральной лестнице, выведшей меня в коридор, по обеим сторонам которого висели портреты прославленных героев серебряного экрана с автографами, выписанными под таким немыслимым углом, словно портрет в минуту подписывания лежал у знаменитости на плече. Где–то впереди и справа я разглядел двустворчатую дверь; пройдя через нее, я очутился в небольшом тамбуре, который оканчивался еще одной двустворчатой дверью, за ней уже находился зрительный зал.
В зале стоял полный мрак. Я замер, ожидая, пока мои глаза приспособятся к темноте. Никто не подошел ко мне, чтобы проводить на место, и некоторое время мне пришлось довольствоваться увиденным сбоку размытым изображением на экране: мне удалось различить пляж и розоватые силуэты полуголых тел на фоне шикарного заката. Затем мелькнул неожиданно крупный план летевшего в воздухе мяча в ало–желтую полоску, и я догадался, что это, наверное, рекламный ролик какого–то фильма.
Когда очертания зрительного зала все же постепенно материализовались в моих глазах, я удивился прежде всего тому, сколь немногочисленной оказалась аудитория: передние пять–шесть рядов пустовали, затем виднелась одинокая фигура, беспечно закинувшая ноги на спинку стоявшего впереди кресла, далее — немногочисленная кучка на задних рядах слева, которая и составляла большинство пришедших на сеанс. Почему они расположились там — потому ли, что с этих мест лучше всего видно экран, или потому, что завсегдатаи кинотеатра облюбовали себе этот уголок и собирались в нем всегда, чтобы почувствовать свое единство, а случайные посетители подсаживались к ним из стадного инстинкта, — я не ведал, но, как человек творческий, как художник и как гражданин, сразу же почувствовал настоятельную потребность восстать против проявлений стадного инстинкта и петь свою песню в диссонанс с хором, ну а если хор, увлеченный моим примером, подхватит песню, отречься от нее и затянуть новую. Из этих соображений я выбрал себе место на крайнем правом фланге и, пожалуй, несколько ближе к экрану, чем мне было бы удобно, не исходи я из вышеуказанных обстоятельств. Ненадолго присев, словно для того, чтобы застолбить место, я cнова встал и скинул шарф и пальто. Затем я снова присел и, усмехнувшись, покосился на экран.
Но вскоре мне пришлось почувствовать необычное волнение, сопряженное со значительной неловкостью. На экране за то время, что я выбирал место, день сменился ночью. Внезапно откуда–то появился кортеж юных причудливо разодетых мотоциклистов, мчавшихся без шлемов наперегонки с ветром, игравшим в их длинных волосах; на углу улицы они резко поворачивали, при этом заднее колесо каждого мотоцикла выписывало столь рискованную кривую, что казалось, ездока вот–вот швырнет прямо на оператора. Скрип покрышек и скрежет тормозов был так силен, что в соседних домах после проезда каждого мотоциклиста загоралось несколько окон — что должно было по замыслу авторов производить комический эффект. Но тут, к моему смущению, декорации вновь переменились, и в кадре появилась кирпичная стена колледжа, увитая неправдоподобно густым плющом. Затем камера наплывом приблизилась к двум освещенным окнам, и за ними показалась огромная кровать, покрытая розовым покрывалом, на котором во множестве валялись разнообразные плюшевые медвежата, куклы и прочие мягкие игрушки. В комнату ворвалась стайка хихикающих и щебечущих девиц в неглиже, а кое–кто и нагишом, и тут камера спланировала обратно, под окна, где в кустах мотоциклисты из предыдущей сцены, вырывая друг у друга из рук бинокль, подглядывали за девицами. Я заерзал в кресле, но фильм продолжался, и вот против своей воли я узнал, что вожак мотоциклистов, которого звали то ли Кори, то ли Кари, утратив благосклонность некоей Доры Мэй, замыслил (о каковых планах он поведал своему наперснику, устрашающего вида юнцу по кличке Киддо — обладателю многочисленных прыщей, пары засаленных бакенбард и сугубо несимпатичных лошадиных зубов) сфотографировать ее обнаженной и, шантажируя ее при помощи этих фотографий, вынудить вновь «встречаться» с ним. По крайней мере, так я это понял. Но еще до того, как мне удалось вполне расшифровать суть происходивших событий, одна из легкомысленно одетых красавиц случайно выглянула в окно, увидела затаившихся в кустах негодников и немедленно приняла позу, издревле принятую для изображения девственного стыда. Засим последовал многоголосый девичий визг, поспешное опускание жалюзи и грозное появление на сцене матроны в карикатурном пенсне на верблюжьем носу. «Вот дерьмо!» — воскликнул то ли Кори, то ли Кари, и вся банда вуайеристов метнулась к своим мотоциклам.