Жалобно и пронзительно кричали птицы, вспыхивали в небе
огненными комочками, падали как звездочки, рассыпая искры. Страшно ревел скот,
ржали запертые кони, бились, расшибая колени, сгорали заживо.
К утру все же огонь затих, спрятался в углях, слегка
подернутых пеплом. Странно было видеть голую Гору, всю в головешках, черных
остовах печей. Киев сгорел полностью, даже от великокняжеского терема остались
одни головешки. Уцелели только основания каменных домов, там стояли черные
закопченные стены, полопавшиеся от жара, с пустыми глазницами окон.
Как выяснилось, в городе уцелели только две семьи. Забрались
в подпол, пересидели огненную бурю, а когда утром вылезли, то одна баба померла
от сердечной боли. Увидела вместо домов только головешки, а между ними всюду
обгорелых, скорченных в смертельных муках людей, детские тельца, припорошенные
горячим пеплом… И – страшный запах горелого человеческого мяса! Мощный,
пропитывающий все, тяжелый, напоминающий, что мало нашлось тех, кто успел
убежать.
Владимир, весь в саже, словно вылез из преисподней,
прохрипел пересохшим ртом:
– А где мой друг Олаф? Сувор, отыщи Олафа!
Сувор помялся, протянул прогнутый, словно по нему ударили
каблуком, вминая в землю, золотой крест с оборванной цепочкой:
– Вот еще нашел.
Владимир спросил мертво:
– Что это?
– Олаф Скаутконунг сорвал с шеи. Он втоптал в землю и
сказал, что отрекается от такой веры Христа.
Владимир спросил сквозь зубы:
– Где он?
– Взял коня и ускакал. Сказал, что ноги его больше не
будет в этой стране. И тебя видеть больше не желает
[2]
.
Небо упало на голову. Он прогнулся от удара, в голове
зазвенело, словно в ухо попал комар. Свет померк перед глазами, и Владимир
понял, что сейчас умрет. Страшным усилием воли хватался за угасающую искорку, и
та начала разгораться. В сиянии появилось бесконечно милое лицо. Глаза Анны
были расширенными.
– Что с тобой? У тебя такое лицо… Такое!
– Анна, – немеющие губы едва двигались, –
держи меня… Не отпускай… Только ты можешь удержать…
Ее трепетные руки обняли, и он удивился, с какой мощью
хлынула в него жизнь. Еще слабыми губами прошептал:
– Анна…
Она сказала отчаянно:
– Мы можем все бросить, вернуться в империю.
– За…чем?
– Ты и там станешь императором!
Он ощутил стыд, что его утешает женщина. А если стыдно,
значит, многое вернулось к нему, кроме животной жизни.
– Разве я уже не император? – прошептал он,
чувствуя, как наливается силой голос. – Ты – мой Царьград, ты – моя
империя. И ты – весь белый свет. Я уже имею все, чем хотелось владеть. Музыка
все время звучит для меня, когда я тебя вижу, когда о тебе думаю. А думаю о
тебе всегда.
Она обхватила его тонкими руками, прижалась, такая хрупкая и
беззащитная. «Мужчины все попадаются на эту наживку, – промелькнула
мысль. – Герой завоевал меня, но империя спасена».
Он трепетно поцеловал ее душистые волосы. В сердце, и так
переполненное нежностью, плеснула волна. «На кой черт мне твоя империя, –
ответил он мысленно. – Весь мир – лишь ларец, из которого я вынул главную
жемчужину!»
«Но империя спасена», – подумала она упрямо.
«Так уж и спасена», – удивился он. – Фотий чудом
спас ее от Аскольда, но пришел грозный Олег. Цимисхий едва спас от Святослава,
но не от меня. Ты удержала мой занесенный над Царьградом кулак, но вряд ли в
Царьграде появятся равные тебе по красоте, а на Руси – обезумевшие от любви,
как я. Это не спасение – отсрочка».
Уже подрастает его сын Ярослав, зачатый в страшный день
взятия Полоцка, наливается силой яростный Святополк, красивый и коварный, как
его мать Юлия, не по дням, а по часам растет крепкий дубок Мстислав…
Да, он дал клятву пощадить империю. Но не брал ее с детей!