И даже в быстрой скачке, пригибаясь под быстро проносящимися
над головой суковатыми ветвями, шептал, закрепляя в памяти, имена знатных бояр,
их жен и детей – в разговоре сгодится любая мелочь, прозвища именитых купцов,
старейшин торговых рядов, старост кварталов Ляшского, Жидовского, Чешского,
Немецкого…
На пятый день пути дружина сбилась с дороги. Лес был
дремучий, а тропинки, пробитые человеком, незаметно перешли в звериные тропы.
Трижды выходили по следам кабаньих стад к водопою, стреляли молодых подсвинков
на ужин и поили коней, но Добрыня ярился: не за тем ехали!
Еще два дня проплутали, потом наткнулись на весь, настолько
затерянную в дремучем лесу, что и наречье там было древлянское не древлянское,
вятическое не вятическое, а уже свое, обособленное. Когда-то в дальнее время,
гадали дружинники, мужику с бабой удалось убежать в лес, спасаясь от какой-то
беды, там выжили, развели детей, те пошли плодиться, хоть большая часть и гибла
от голода и холода… И вот уже новое племя, что смотрит дико, живет в
землянках-берлогах, сами похожи на отощавших медведей, топят по-черному, моются
тоже по-черному все вместе: мужики, бабы и дети, спят вперемешку. Голая
худоребрая детвора возится под полатями вперемешку с козами, свиньями и
собаками. От чужаков забиваются в темноту, оттуда зыркают глазенками, как
лесные зверьки…
Они не верили, что в лесу есть еще веси, где живут люди. Не
верили, что лес – еще не весь свет, что за ним есть свободное от деревьев
место, очень большое, где обитает великое множество народу…
Добрыня собрать с них ничего не собрал, но велел к первому
снегу наготовить лисьих и горностаевых шкур. А ежели не наготовят, то с ними
будет вот что…
Он выбрал немощного старика, дети вот-вот отвезут подальше в
лес на смерть, свирепо взмахнул мечом. Голова старца покатилась по утоптанной
земле. Люди смотрели тупо, еще не понимая. Добрыня погрозил кулаком, повторил:
– Не наготовите – всех порублю вот так! И детей ваших.
Когда их берлоги остались позади, Владимир зябко передернул
плечами:
– Как они так живут?
– А что? Человек может жить по-всякому.
– Может, – согласился Владимир, вспомнив свою
жизнь золушника, а перед глазами встало великолепие палат дворца базилевса, как
воочию увидел маленькую принцессу, роскошь ее одежд. – Но как жить, если
видел жизнь лучше?
– Они ж не видели, – сказал Добрыня резонно.
– Да, они нет, – повторил он вслух.
Добрыня с усмешкой покосился на племянника:
– А если бы, то что? Разве челядь не зрит, как обедает
князь, каких девок в постель тащит? Но так богами заведено, что есть князья, а
есть рабы.
Владимир не стал напоминать про Фому Славянина, Юстина,
Юстиниана и прочих, что родились рабами, а умерли императорами. Добрыня
противоречит сам себе. Боги установили иное: есть слабые, а есть сильные.
Слабые сидят да сопят в тряпочки, а сильные берут все. Слабым же бросают от
щедрот крохи со своего стола.
Очертания рек и границ земель начали расплываться перед
глазами. Он тряхнул головой, поднялся. Спина заныла, а когда потянулся, суставы
затрещали. Он зевнул сладко, с завыванием. Воздух был теплый и неподвижный, как
парное молоко. За окнами была глухая ночь.
Услышав во дворе шаги, он выглянул в окно. Через двор
воровато перебегала молодая девка. Платок сбился набок, темные волосы были
распущены.
– Эй, – крикнул он негромко, – остановись! Ты
кто?
Девка испуганно вскинула голову, обмерла, заприметив князя.
Тот смотрел из окна второго поверха грозно и требовательно.
– Я? Меня? Я из челядной, дочь истопника…
Владимир велел:
– Дуй сюда ко мне.
– Зачем? – ахнула девка.
– Ясно зачем, – буркнул он раздраженно.
Она повесила голову, но покорно свернула к крыльцу. Владимир
прошелся по комнате, разминая застывшее за часы сидения за столом тело. Дверь
отворилась, девка появилась испуганная, растерянная, дрожащая. Ей было не
больше семнадцати весен, полногрудая, тонкая в поясе, но с широкими бедрами.
Губы ее потемнели и распухли, то ли от жгучих поцелуев, то ли даже от укусов.
Платье на груди измято, а на коленях измазано в зелени, словно долго ерзала по
траве коленями.
– Иди сюда, – велел он.
Ее тело теплое и мягкое. Едва начал щупать, как пробудилась
мужская сила. В нетерпении он задрал ей подол, развернул к себе задом. Ягодицы
ее белые и мягкие, еще с красными следами от грубых пальцев. Он грубо ухватил
их, так что она охнула, рывком подгреб к себе, чувствуя наслаждение и от своей
животной мощи, и от полной власти над девкой, которую только что мял кто-то
другой.
Она теплая и покорная, молча упиралась в край ложа, ждала.
Когда он шумно выдохнул, освободился, она суетливо оправила подол, повернулась
и стояла перед ним, опустив глаза.
– Как зовут? – спросил он.
– Осинка…
Ее голос такой же теплый и мягкий, как и ее тело. Он кивнул:
– Сладкая ты девка, Осинка… Беги, скоро утро.
Она бочком скользнула к двери, исчезла. Даже шагов не слышно
было, и он, чувствуя некоторое просветление в голове, изгнав на время из плоти
зверя, вернулся к столу и сразу увидел, как лучше наладить вывоз полюдья из
земель ижоры и халутичей: не через замерзшие реки, а прямиком через озеро…
Для памяти он вырезал на дощечке прозвища вождей, кои могут
поспособствовать, услышал, как без скрипа открылась дверь. На пороге в свете
факелов появился немолодой человек в одеянии волхва. Сизые шрамы так стянули
кожу, что лицо волхва было мертвенной маской. За его спиной маячила могучая
фигура Звенька.
Сильно припадая на правую ногу, чем напомнил Сувора, волхв
пошел к столу, за которым трудился Владимир. Владимир насторожился. Тяжелый
взгляд этого волхва в последнее время он замечал все чаще. Тот присматривается
к нему, словно мясник к бычку, оценивая упитанность. Сейчас обеими руками волхв
держал большую глиняную чашку. Владимир уловил сильный незнакомый запах. Из
чашки поднимался легкий парок.
– Княже, – сказал волхв еще издали, – у тебя
силы на исходе.
Владимир ответил все так же настороженно:
– А что у тебя, одолень-трава? Или трава-сила?
Волхв, сильно качаясь набок, как только не расплескал по
всей горнице, поставил чашку перед Владимиром. Запах пошел по всему помещению,
щекотал ноздри. В нем была непривычность, но и какая-то бодрящая горечь.
Владимир заглянул в чашку, поморщился:
– Что за гадость?
Настойка была черная как деготь, которым смазывают втулки
колес, чтобы не скрипели, да дверные петли. А вблизи пахла уже не бодряще, а
настолько гадостно, что его перекривило, когда вообразил только, насколько
горькая.