Иоганнес по-прежнему относился к Беллис настороженно. Они нередко прогуливались по раскачивающимся улицам Армады, усаживались за столики кафе на улочках или в маленьких садиках, где вокруг них играли пиратские дети. Оба они продолжали получать жалованье, а потому могли ввести беззаботную жизнь, но дни для них теперь стали бесконечными и бессмысленными. Впереди их не ждало ничего, кроме новых дней, и Иоганнес злился, чувствуя себя брошенным.
Впервые за долгое время он начал регулярно поминать Нью-Кробюзон.
— А какой сейчас месяц дома? — спросил он как-то раз.
— Воротило, — ответила Беллис, молча выговаривая себе за то, что даже не потрудилась наморщить лоб, якобы задумавшись.
— Значит, зима там уже кончилась, — сказал Иоганнес — Там — в Нью-Кробюзоне. — Он кивнул в сторону запада. — А теперь там, значит, весна, — тихо сказал он.
Весна. «А я здесь, — подумала Беллис, — Этот городу украл у меня зиму». Она вспомнила переход по реке к Железному заливу.
— Как вы думаете, им теперь уже известно, что мы так и не добрались до места? — тихо спросил он.
— В Нова-Эспериуме, наверное, известно, — сказала Беллис. — Или, по меньшей мере, они допускают, что мы очень сильно задерживаемся. Теперь они будут ждать следующего кробюзонского судна, возможно, еще шесть месяцев, и тогда пошлют в город это сообщение. Так что дома наверняка еще долго ничего не узнают.
Они сидели, попивая жиденький кофе армадского урожая.
— Что же тут происходит, хотел бы я знать, — сказал наконец Иоганнес.
Они почти ничего не говорили друг другу, но воздух был чреват ожиданием.
«Все теперь несется стремглав», — сказала себе Беллис, сама не понимая до конца собственной мысли. Она не думала о Нью-Кробюзоне, как, казалось, думал о нем Иоганнес; если она и представляла его себе, то словно за стеклом, застывшим в неподвижности. Теперь она о нем не думала. Может быть, боялась.
Она почти единственная знала, что может случиться, какие сражения, возможно, происходят на берегах Вара и Ржавчины. Мысль о том, что город, если он спасся, обязан этим ей, ошеломляла ее.
«Неопределенность, — думала она, — молчание, вероятность того, что могло произойти, что, может быть, происходит… меня это убивает». Но нет, она продолжала жить и даже чувствовала, что ждет чего-то.
Тот вечер она провела с Утером Доулом. Они выпивали вместе где-то раз в четыре дня, или бесцельно бродили по городу, или сидели в его комнате, а иногда и в ее.
Он ни разу не прикоснулся к ней. Беллис выводила из себя его сдержанность. Он мог молчать много минут подряд, а потом в ответ на какое-нибудь туманное заявление или вопрос начать рассказывать историю, скорее похожую на миф, чем на реальность. И тогда его чудный голос успокаивал Беллис, и до конца истории она забывала о своем разочаровании.
Утер Доул явно извлекал пользу из проведенного с нею времени, но вот какую — этого она не могла понять. Она, невзирая на свои секреты, больше не боялась его, потому что он, со всем его бойцовским искусством, со всеми его блестящими знаниями в области невразумительной теологии и науки, казался ей теперь человеком еще более запутавшимся и потерянным, чем она, сторонящимся любых обществ, не уверенным в нормах и правилах, спрятавшимся за холодную сдержанность.
Беллис неудержимо влекло к нему. Доул был нужен ей со своей силой, своей мрачной невозмутимостью, своим прекрасным голосом. Ей был по душе его рассудительный ум, и она не могла не замечать, что нравится ему. Беллис чувствовала: если между ними что-то случится, она будет лучше владеть собой, чем он, и не только потому, что она старше. Она не собиралась кокетничать с Доулом, но порождала достаточно флюидов, в которых он должен был знать толк.
Но он ни разу не прикоснулся к ней. Беллис это выводило из равновесия.
Они ничего не понимала. Все поведение Доула ясно показывало, что им владеет сдерживаемое тайное желание, но к этому примешивалось что-то еще. Его манеры напоминали какую-то хемическую смесь, большинство составляющих которой Беллис опознавала сразу же и безошибочно. Но был в этой смеси и некий таинственный компонент, который никак ей не давался, который изменял все его существо. И, переполняясь тоской одиночества или вожделением к Доулу, Беллис — которая в любом ином случае уже приняла бы меры, чтобы сдвинуть их отношения с мертвой точки, — воздерживалась от любых шагов, обескураженная его тайной. Она не была уверена, что ее авансы встретят благожелательный ответ. А рисковать отказом она не хотела.
Желание Беллис улечься с ним в постель стало почти невыносимым — ведь кроме физических потребностей ею владела страсть разобраться в происходящем. «Что с ним такое?» — снова и опять спрашивала она себя.
Вот уже много дней она не получала никаких известий о Сайласе Фенеке.
Его ступня касается пушечного жерла диаметром около фута, торчащего из древнего военного корабля, он смотрит вниз с высоты большей, чем главная мачта «Гранд-Оста». Стоит неподвижно и смотрит. От биения волн и покачивания кораблей внизу возникает такое ощущение, будто он падает.
С каждым прошедшим днем он становится сильнее. Могущественнее. Он обретает больше контроля над собой и над другими, его махинации становятся более выверенными.
Его поцелуи становятся более вялыми.
Человек держит статуэтку в руке и ласкает плавниковый выступ кончиками пальцев. Его десны еще кровоточат, а во рту после недавнего поцелуя остается соленый привкус.
Он передвигается по городу невероятными способами, владение которыми дарует статуэтка. Пространство и физические силы теряют свою власть над ним, когда его рот и язык пощипывает от прикосновения холодного, солоноватого камня. Человек делает шаг вперед и, невидимый, перешагивает через воду между судами. Он делает еще один шаг и прячется в тени сапога стражника.
Туда, сюда и снова туда. Он шествует по городу, собирая слухи и сведения, запущенные им самим. Он видит как распространяется его влияние, словно антибиотик по больному телу.
Все это правда. Все, что он говорит, — правда. Разлад. И правильно, что молва, газетные статьи, листовки, которые он оставляет за собой, сеют разлад.
Человек заходит под воду. Море открывается перед ним, и он уходит вниз, вдоль огромных цепных звеньев, к немыслимому тягловому животному, которое напрягает свои конечности в придонных глубинах. Когда ему требуется глотнуть воздуха, он подносит ко рту статуэтку, маленькую, нелепую горбатую фигурку, мерцающую в ночи слабым живым светом, — зубастые поцелуи, отверстие, пробитое во мраке, широко открытый насмешливый глаз цвета воронова крыла, — и целует ее взасос, чувствуя, как она шевелит своим маленьким язычком, и испытывая отвращение, от которого так и не смог избавиться.
И статуэтка вдыхает в него воздух.