Перл вошла в освещенную полосу. На секунду застыла, как зверек, ослепленный светом фонаря. В разрыве домов вдруг стала видна маслянисто блестящая гладь реки и цветные фонари набережной, далекие и недоступные. Перл расправила плечи и медленно пошла вперед. За ее спиной поверженный толстяк скрывался за кулисами; раскланивалась девочка, улыбаясь ласково и победительно; двери кабака изрыгали в темноту толпы разгоряченных, зычно переговаривающихся зрителей. Перл не оглядывалась.
Топот множества ног за спиной. Пронзительный свист торжествующего победу кита.
— Прогуляешься с нами, подруга? — ее схватили за локоть. Перл повела плечом, обернулась. — Э, да она из чистеньких! — присвистнул кто-то. Надвинулись, угрожающе бормоча, — темные лица, рыбьи глаза, глядящие со свирепой жадностью. Из оскаленных ртов вырывались облачка пара, колыхались и вытягивались, как белесые водоросли, выросшие в вечной тьме.
Ее сбили с ног. Перед тем как закрыть глаза, Перл увидела: загораживая полнеба лоснящимся брюхом цвета воды в дельте Баллены, на нее падал, наваливался Левиафан. Желтое небо Кетополиса хлынуло в легкие, и, опускаясь на дно, Аделида услышала глухие разрывы фейерверка. Карнавал начался.
Из кабака донеслось шипение граммофонной иглы; раздались первые аккорды «Восплачьте о Козмо и Аделиде». Вступил хор, и над улицей поплыли скорбные голоса.
— Заткни этот вой! — потребовал кто-то. Тяжелый удар, поток грязной ругани — и музыка оборвалась.
Немного любви для Долли Джонс
(блюз с разбитой пластинки)
Над городом снова идут дожди,
За городом с неба не смотрит бог,
На сточной решетке газетный лист,
На мокром асфальте огни витрин.
Озябшие руки Долли Джонс,
Чашка кофе для Долли Джонс…
Ей снятся стаи хищных рыб,
На помощь звать — быстрей тонуть.
Она бросает лишний груз,
Но кто-то в канаве подобрал
Поломанный зонтик Долли Джонс.
Немного тепла для Долли Джонс.
Янтарь в бутылках, сизый дым,
Два мокрых круга на столе.
Она не знает, как ей плыть,
Но знает, как идти на дно.
Пьяные слезы Долли Джонс,
Немного ласки для Долли Джонс.
Холодные руки, немного слов.
Сахар в кофе для Долли Джонс,
Ее пугает серый рассвет,
А в городе снова идут дожди…
Разбитое сердце Долли Джонс,
Немного любви для Долли Джонс…
Осколки сердца Долли Джонс.
Мама, поплачь о Долли Джонс.
Мама, поплачь о Долли Джонс.
Мама, поплачь о Долли Джонс.
ЖЕСТЯНОЙ БУБЕНЧИК: ИСТОРИЯ МОДИСТКИ
Вы хоть раз слыхали, как поют киты? Нет? Говорят, некоторым удавалось. Говорят, что от пения китов душа замирает и опускается в благодать, тихо шевеля прозрачными плавниками, будто сонная рыба. Еще говорят, что от пения китов душа неразумным птенцом чайки барахтается в синеве, не различая той грани, где небо обрушивается в океан. Вы слыхали, как поют киты? Нет? Не страшно. Зато, если в предрассветные часы вам вдруг выпадет прогуляться по Стаббовым пристаням, вы услышите, как поют китобои. Скоро Большая Бойня — заведения открыты от зари до зари. Из каждой таверны, из каждого трактира доносится нескладный мужской хор. Достаточно чуть прислушаться, и «сам ты сявка-кашаленок», произнесенное беззлобно и глухо в ответ на «мать твою в усатое рыло», выдаст компанию отчаянных морских следопытов. И кто-то обязательно затянет хрипло и тоскливо «Вы слыхали, как поют киты?», и тут же ухнет, раскатится зычно, загудит под продымленными сводами: «На скользкой палубе шум-гам. По борту правому сам-сам. Хрустит дно костями друзей. Бей, бей, бей — не жалей»! Дохнет с моря тугой бриз, подхватит припев, потянет за собой вдоль по каменным мостовым, взвихрит пыльным столбом, зашвырнет песню в приоткрытые ставни веселых домов, закрутит обрывки мелодии и мусор в спираль и ударит о пирс. Отзовется томным шепотом прибой, прошуршит галька под чьими-то сапогами, суетливо процокают каблучки портовой шлюхи.
Скоро, очень скоро Большая Бойня. Куражатся китобои. «Бей не жалей! Ээээй…» Эхо, спотыкаясь о брусчатку, ползет по городу и возле «Мальвазии», когда-то известной на весь город ресторации, а теперь немодной забегаловки на краю Горелой слободы, затихает.
Здесь в Горелой, лет десять назад еще славной своими торговыми рядами, дорогими трактирами и цирюльнями, другое эхо разносит другие песни. «Очароваааааааательный энсин…» — в «Мальвазии» гуляют гардемарины с актрисками. Пьяненькая инженю аккомпанирует подруге, а затянутый в мундир дешевого сукна недоросль поливает шипучкой потертую шерсть ковра. Одиночный выстрел вспарывает влажный воздух, и треск, не успев растаять, сливается с боем часов на ратуше. Раз, два, три… шесть… восемь. И допотопный трамвай с проржавевшими винтовыми лестницами, ведущими на империал, выползает из депо.
Тренькает рындой сонный вагоновожатый, молоток стучит о чьи-то ворота, сообщая о раннем госте, Горелая Слобода, мерно тикая каминными и настенными часами, просыпается, выползает из-под лоскутных одеял и пуховых перин. «За иглою ниточка. За ниточкой узелок. Белошвейки долюшка — наперсточек да челнок…» — не то погребальная, не то величальная пробивается сквозь щели ставень огромного, похожего на уродливый баркас, дома.
Дом этот, с фасадом на главную улицу, когда-то принадлежал удачливому торговцу Мартену Ван-дер-Ваальсу. До сих пор вывеска, на которой слободской художник огромными буквами вывел название лавки, чернеет над крыльцом. Сейчас можно прочитать лишь «…Морского дома купец…», да и то с трудом — позолота давно осыпалась. Много ниже, почти над кованой дверью, прилажена небольшая латунная табличка со скромной гравировкой «Лидия Ван-дер-Ваальс. Модистка».
«Душечки мои, встали уже? Доброго вам утречка, — резкий голос хозяйки точь-в-точь cornet a'piston живого духового оркестра, представляющего по воскресеньям на площади. — За работу пора, голубушки».
«…наперсточек да челнок, да малый узелок…» — напев обрывается на миг и снова льется заунывно и тоскливо. Со стуком откидываются крышки швейных машинок, падают на дощатый пол шпульки, катятся, катятся…
«Если кто объявится — позовите. У себя буду». Тяжело поднимается по лестнице Лидия Ван-дер-Ваальс — вдова купца Морского дома Мартена Ван-дер-Ваальса, скрипят ступени, стонут перила, трещат тонкие балясины. Неслышно шуршат кисеей да муслином белошвейки. И еще тише, почти невесомо бредут по длинной галерее, что ведет из амбара на второй этаж, три фигуры, завернутые в длинные балахоны с капюшонами. С зари и до зари в доме Лидии Ван-дер-Ваальс, которую за глаза называют Шальной Лидией, открыты непарадные двери для особых визитеров.
* * *
Часы на городской ратуше, пробив восемь раз, стихли. Лидия Ван-дер-Ваальс плотно задернула портьеры малинового бархата, сколупнула прилипшую к рыхлому ворсу чешуйку и, лишь услыхав робкое покашливание, обернулась. В пропахшем пачулями и табаком будуаре, среди обшитых атласом оттоманок, пуфиков и этажерок темнели пугающе и нелепо одежды ночных гостей. Морлоки — двое мужчин и одна девушка терпеливо ждали приветственного кивка. Вдова разглядывала девушку, точно не замечая ее спутников. Пожилой морлок поежился, едва не сбил краем плаща пыльный кальян, ютящийся на краю тумбы среди фарфоровых статуэток, и зашелестел едва слышно.