…Суфражистки правы — мужчина есть животное.
И животное коллективное. Их шестеро или семеро.
Твари.
Усатый идет к нам — ступая мягко, как на пружинках. В темноте леденцом тает лезвие ножа. Пьяный и опасный мерзавец.
Хватит с меня, пожалуй, на сегодня.
— Прочь с дороги, шваль, — говорю я. Каучуковая рукоять плотно ложится в ладонь. Пальцы дрожат. Внутри меня звенит струна — сейчас. Я поднимаю револьвер и направляю на усатого. «Бирманец! — чей-то голос. — У него пистолет!» Я даже не успеваю подумать обязательное: пуля-цель, пуля-цель, задержать дыхание и — мягче, как мой палец дожимает спусковой крючок.
Б-бах!
Мир расслаивается на черное и желтое.
Больше тридцати лет прошло, а я до сих пор отчетливо вижу это лицо — вытянутое, бледное, с длинными висячими усами. Потом человек поворачивается и просто идет. Колени у него совсем не гнутся. Пройдя несколько шагов, он обмякает и опускается на мостовую.
Мы проходим мимо.
…Помню, я тогда удивился — до чего спокойное у него было лицо.
Мимо. Мимо. Мимо.
Рабочие кварталы. Здесь обитают рабочие с мануфактур и механического завода. Трущобы. Рабочий ад Кетополиса. Нет, подземелье — настоящий ад Кетополиса, а это так, ерунда — адская подворотня…
Слава кальмару, что хоть под землю ей не надо.
Мы пришли.
Обшарпанный низкий подъезд, откуда тянет угрозой и чем-то кислым.
— Не ходите за мной. Красс не любит офицеров… — говорит она, — и не стесняется в средствах.
— Что ж. Я тоже не люблю отребье.
Мне надо идти. Мне надо остаться.
— Ну хотите, я вас поцелую? — истерический, ненатуральный смешок. — Тогда вы уйдете?
— Зачем вы так?
Я — женатый человек с недавнего времени. Ее рука… раскаленная, словно внутри нее сгорает драгоценный английский кардиф.
— Прощайте, Аделида.
Поворачиваюсь и иду.
…Сейчас, спустя тридцать два года после того вечера, я сижу на террасе, откинув голову, слушаю, как поют птицы и шелестит листва, и думаю: если бы она позвала, я бы остался.
Или нет?
Видимо, мне тоже был нужен какой-то другой триппер. Как тому морпеху…
На цепочке качается стальной хронометр. Ч-черт. Я же написал Яну про девять вечера…
Время!
На улицах горят костры — в железных бочках. Запах жареного мяса. Веселые крики.
Кого они там жарят? Кошек?
Пьяные выкрики. Кто-то затягивает «Похороните меня в море, я прошу» — словно здесь настоящий рыбацкий квартал. А я вдруг понимаю, на кого я похож. На Орфея, приведшего Эвридику в Аид и там оставившего. Ч-черт, Козмо. Я даже останавливаюсь.
Не оборачивайся, Орфей, иначе останешься здесь навсегда.
Она сама хотела… Ч-черт.
Стервенея, иду. Передо мной набережная Баллены. Я уже настолько взвинчен, что надеюсь на встречу с кем-нибудь по-настоящему опасным. Редкие прохожие шарахаются с дороги. Лицо горит. Я останавливаюсь, прислоняюсь лбом к гранитному парапету, чтобы немного полегчало. Холод обжигает кожу.
Аделида.
…Опаздываю.
Быстрым шагом перехожу по мосту через Баллену и машу рукой. Коричневые пятна фонарей вдоль набережной. Где же они?… Ко мне тут же срывается рикша. Нет, не ты. Извини, парень, мне нужен кто-то пошустрей.
Я обещал.
Обещал.
Обещал.
Наконец подъезжает, свистя паром, открытый мобиль. Таксист в волчьей тужурке мехом наружу. Ветровые очки в пол-лица, огромные краги. И роскошные соломенные усы с загнутыми кверху кончиками.
— Куда изволите, господин хороший?
— Площадь Оперы, — я вскакиваю на подножку. — Двадцать крон даю. Быстрее! Ну! Пошел!
12. Большая Бойня
Поверхность океана красна от крови. Мы идем по ватерлинию в китовой крови. Волнение пять баллов, ход двенадцать узлов. Полубак захлестывает кровавой волной, она прокатывается по палубе, заливает иллюминаторы и вентиляционные трубы. Люди измотаны, механизмы начинают сдавать. Вчера на моих глазах убило гальванера. Голубая вспышка, треск. Гальванер некоторое время дергался, потом из него пошел дым. Я стоял и смотрел, не шевелясь. Я до сих пор чувствую этот жуткий тлеющий запах… Потом доктор сказал, что у матроса одежда спеклась с мясом.
Мы зашиваем трупы в брезент. Когда станет поспокойней, мертвых торжественно спустят в море. Прощайте!
Пока же мы идем.
…Никто не ожидал, что нас подведут машины — причем в самом начале похода. Котлы системы Никлосса не так надежны, как старые, системы Белльвиля — это мы знали, но почему именно сейчас? Когда весь броненосный флот…
Мы подняли сигнал «Поломка машины, теряю ход» и вывалились из походного порядка.
Позор.
В прямой видимости берега! Помню лицо капитана Нахтигера. Он стоит на мостике, сложив руки за спиной, — бледный и мертвенно спокойный, как удав, которого он держит в любимцах. Когда-то капитан подстрелил его, охотясь на Магаваленских островах, подобрал, а судовой врач зашил рану. С тех пор удав стал меланхоличным и даже глотает мышей, которых ему скармливают, без особой охоты.
Мы чиним машины. Мы их починили.
А потом мы попадаем в кровавую штормовую полосу. Форштевнем рассекаем изуродованные снарядами китовые тела.
А после… После становится только хуже. Вы представляете, как воняет броненосец, когда перестает шторм и солнце освещает все это безумие? Верхний настил палубы сделан из сосны. Дерево прекрасно впитывает кровь, жир и еще один запах.
Мы пахнем падалью.
Мы пахнем, как топор мясника, забытый в теплом, сыром и темном месте.
Мы идем по следам эскадры.
Гигантские столбы черного дыма тянутся за нами на полнеба. В брюхе корабля от ярости стонет пламя. Под звонки топочного уравнителя, под вой вентиляции черные кочегары, замотав тряпками лица, кидают в отверстые глотки броненосца уголь — лопату за лопатой. Красные отсветы пляшут на лицах. Сверкают белки глаз. Давай, давай, веселее! В топках броненосца сгорает драгоценный английский кардиф — на вес золота, взятый для скорости, — раскаленная угольная крошка, не успев догореть, вылетает из рефлекторов и обжигает веки. Еще он ядовит, этот кардиф, самый дорогой уголь мира. И самый лучший.
Потому что англичане — лучшая морская нация мира.
А мы только и можем, что убивать китов.
Впрочем… даже это у нас не всегда получается.
13. Ян
Я спрыгиваю с подножки таксомотора. Время?!