Под стеночкой уже сидели двое — вида довольно угрюмого и живописного при том: хоть сейчас на страницы. У Конрада даже рука за несуществующим блокнотом потянулась — зарисовать. Один чистил ногти широким коротким «рыбьим другом», которым рыбаки потрошат улов. Второй просто потягивал пиво, но кружку держал в горсти, словно стакан, только венчик выглядывал. Наверное, Конрадову голову смог бы без труда обхватить, словно орех, пальцами.
В общем, Конрад возражать не стал: место ведь ничем не хуже любого другого. Охранники попались неразговорчивые, за что им можно было лишний раз сказать «спасибо».
Янис долил ему, и Конрад сидел теперь, глядя поверх голов, и неторопливо прикладывался к кружке. Примерно так же (только не до, а после) он сидел два года назад — в Горелой Слободе и совершенно стеклянный при том. Прошлого уже не существовало, а будущее расползалось в ладонях ветошью. Не осталось ничего, к чему стоило стремиться, — он видел это, пережил так явственно, что… Доза бобов оказалась слишком большой, он и не знал тогда, сколько для него будет — в меру; мир приобрел нехорошую отчетливость, и жить в этой отчетливости не хотелось совсем. Наверное, он так и подох бы в переулках Горелой Слободы, с ножом в брюхе или с разбитым черепом, когда бы не Бруно — тот самый, что подает нынче закуски в далекой Греции. «Пьешь, — сказал Бруно, обнаружив его в какой-то совсем уж мертвой забегаловке. — Правильно делаешь. Пей, а там и весь Кето пусть летит в тартарары». Потом взял и себе ужасного сизого пойла, которое здесь называлось «торчок», и сел напротив. Сидел молча: долго, глядя куда-то мимо Конрада. «Фокс исчез, — сказал наконец. — Совсем. Никаких следов. Будто и не было. Даже старуха Клара делает вид, что не помнит такого. Но ты — пей, пей». И Конрад — пил. Голова была легкой и прозрачной, все еще полной образов и видений, но они — уже не летели лавой, грозя смять и уничтожить самое «я», но толклись поодаль, где провел границу «торчок». Конрад не мог объяснить, почему и как это происходит, этого вообще нельзя было объяснить — только прочувствовать. И вот он сидел, пил и чувствовал. А Бруно — говорил. Слова Бруно проскальзывали в малый зазор между толковищем образов и огненной полосой охранительного заклинания, выставленного «торчком», и — падали куда-то вне зоны видимости. Конрад вроде бы даже кивал головой, но смысл ускользал. Потом мир вдруг провернулся на своей оси и с отчетливым щелчком встал на место. «Фокс исчез», — громыхнуло, и он окончательно пришел в себя. Пришел в себя, чтобы впасть в депрессию — не спасительную уже, но ту, выход из которой он сумел найти очень нескоро. Если то, что он нашел — вообще было выходом.
И тут его тряхнули за плечо, выводя из задумчивости.
— Пойдем, — рядом стоял верткий живчик с усиками-пиявками; Конрад видел его впервые. — Шнорхель ждет.
Вставал Конрад долго, словно поднимающийся в воздух дирижабль: как видно, пиво у Яниса было хитрое, как раз для таких вот случаев. Насельники «Китовой глотки» колыхались, словно медузы, и никак не получалось глядеть прямо. Конрад зажмурился, потряс головой, с трудом фокусируя зрение.
«Подпоили», — мелькнуло, но как бы со стороны, будто он всего лишь смотрит на приключения в светографе, и потому интерес к картинке возможно испытывать только отстраненный.
Во взгляде Яниса ему привиделось сочувствие.
Переступить порожек комнаты, куда его ввели, он так и не сумел: споткнулся и полетел в подкрашенную синим светом полутьму — головой вперед. Его подхватили: не грубо, но твердо, тычком отправили в угол, под стену. Там была свалена мягкая рухлядь, остро пахнувшая солью и йодом.
В голове пронеслось вдруг, что, если суметь рисовать картинку за картинкой, по фазам движения, а потом еще и перенести рисунки на пленку — романы можно было бы показывать на светографе.
Дурацкая мысль — как здесь и сейчас. Когда лежишь боком на груде траченных молью мехов — довольно странно думать о рисунках и светографе.
Потом тени, мелькавшие на периферии зрения, придвинулись, заплясали вокруг и вдруг обрели плотность: напротив, опершись о колено, сидел, оказывается, долговязый жилистый мужик — со стогом косиц на голове, и в каждую косицу вплетена была монетка. При любом движении монетки негромко звякали. По левой щеке мужика — от скулы к подбородку — расплывалось темно-красное родимое пятно. Несколькими умелыми штрихами татуировщика его превратили в краба, воинственно приподнявшего клешни.
— Ты, значит, Шнорхеля хотел видеть? — голос у мужика был тихим и сиплым, словно пропущенным сквозь крупную терку. Когда он вертел головой, платок на шее чуть сдвигался, и становился виден уродливый белый шрам над кадыком — словно саблей полоснули.
— Я, — голос, надо сказать, играл нынче в паре с ногами и слушался плохо.
— Зачем?
Конрад попытался сесть поудобней, однако от движения в голове снова поплыло. Пришлось некоторое время сидеть зажмурившись.
— Знакомый присоветовал: мол, можно купить полезную вещицу.
— Что за знакомый? — казалось, с каждым вопросом хрипатый разыгрывает некую партитуру, в которой были и анданте настороженности, и престо острых, словно удар ножом, взглядов.
— Гай Лиотта, художник.
— Лиотта, Лиотта… Высокий брюнет, кудри до плеч, печатка с черным гагатом?
— Кажется… — Думать было трудно. — Кажется, там не гагат, а оникс. Гемма. Две касатки по кругу.
— А ты сам?
— Конрад. Конрад Ауэрбах, тоже художник.
— Что-то художники — зачастили, — другой голос, громкий, развязный и масляной, смутно знакомый.
Шнорхель только хмыкнул: как камешками в горсти потряс.
— Чего ж тебе нужно, художник? — снова — второй, но повернуть голову сил пока что не было.
— Сомских бобов.
Оказывается, сказать это было совершенно нетрудно. Ритм в четыре такта с посвистом стрелы в начале и с коротким сдвоенным стуком пораженной мишени — в конце. «Сом-ских-бо-бов».
— Типа всего-то? А Черную Жемчужину из короны Его прибабахнутого Величества — не надо? — второй разошелся.
Конрад с трудом — синий отсвет бил по глазам — разлепил веки, повернул, словно гору ворочал, голову: вторым оказался давешний молодчик с усиками-пиявками, вертлявый и гибкий. Было в нем что-то неправильное, но Конрад никак не мог понять — что.
На столике перед хрипатым веером лежали вытащенные из карманов Конрада вещи: полупустой бумажник, амулет-свистулька в форме дельфиньего хвоста, цанговые карандаши, пообтершиеся газетные вырезки, ключ от комнаты в башне. И семь полновесных золотых десятикроновых монет в аккуратном кожаном мешочке.
Хрипатый ткнул в мешочек пальцем.
— Цену, конечно, ты знаешь. Однако же — есть загвоздка: сомские бобы к продаже запрещены, следят за этим крепко. Здесь хочешь — не хочешь, а первому встречному доверять не станешь. А потому…
Он не договорил еще, а этот, верткий, вдруг оказался за спиной Конрада, быстрым движением ухватился, зажав голову профессиональным нельсоном. Руки его холодили металлом, и Конрад вдруг понял, что казалось странным в вертлявом типчике: в предплечья его были вживлены металлические полосы — как видно, вылетавшие ножами по желанию хозяина.