Первым, кого увидела Мария, поднимаясь по лестнице и
окидывая взглядом бальную залу, был Шодерло де Лакло, который тут же бросился к
графине д’Армонти, не забыв поощрительно взглянуть на Марию. Желающим увидеть
на балу герцога Орлеанского пришлось удовольствоваться вертлявой фигурою его
секретаря, и немалое время господин де Лакло оставался чуть ли не единственным
мужчиной в сонмище раздосадованных дам: кавалеры безнадежно запаздывали, видимо
не рассчитав время, необходимое для того, чтобы добраться к дому де Монжуа
непривычным пешим образом.
Верно, из-за их усталости и танцевали нынче вяло. Бал явно
не задался, а уж когда два или три гостя явились со сбившимися париками и в
перепачканной, даже изорванной кое-где одежде, то в адрес хозяина и,
разумеется, месье Эгалите, вдохновителя сей затеи, начали раздаваться весьма
крепкие выражения: на улицах нынче было неспокойно. Вообще гостей оказалось
меньше, чем рассчитывал хозяин: возможно, многие вернулись с полдороги. Не было
никого и из русского посольства, Мария все глаза проглядела: не танцевала,
бродила у лестницы, забыв о приличиях, об уроках гордости, которые преподавала
ей Гизелла, – высматривала знакомую фигуру, чувствуя: как только появится Корф,
она не раздумывая кинется ему на шею, возопит о своей любви, будет умолять о
прощении.
Эта сцена так явственно вспыхивала и гасла в ее
взбудораженном воображении, как всполохи огня на маяке – то озаряют все светом
надежды, то погружают во тьму безнадежности. А Корфа все не было, не было…
Появился Сильвестр – отвесил быстрый поклон, но не задержался ни на мгновение,
лишь скользнул по лицу Марии каким-то испуганным, вороватым взглядом.
Это ее озадачило. Отошла от лестницы, глянула в простенок,
украшенный большим зеркалом, – и от всей души порадовалась, что какие-то
обстоятельства помешали барону явиться на бал.
Это пугало в лиловых тонах, с лицом цвета пармских фиалок, с
разоренной клумбой на голове – это она.
– Милая моя, что с вами? – воскликнула графиня Гизелла,
оказавшаяся рядом. – Вы ужасно выглядите!
«Не твоими ли молитвами?» – Мария с трудом удержалась, чтобы
не съязвить, и выдавила из себя спасительную фразу:
– У меня вдруг голова разболелась.
– Выпейте вина! – приказала графиня, подав знак лакею.
Почему-то им оказался не ливрейный хозяина, маркиза де Монжуа, а собственный
гайдук Гизеллы. У него на подносе стояли два бокала: один с шампанским, его
проворно схватила Гизелла со словами: «Шампанское вам нельзя, голова еще
сильнее разболится!»; другой был наполнен бургундским, Мария взяла его и выпила
без всякого удовольствия. И вот тут-то у нее и впрямь разболелась голова, да
так, что Мария со стоном схватилась за виски. Лицо Гизеллы приняло озабоченное
выражение:
– Едем домой немедля! Он уже не придет, это понятно. Ничего,
я что-нибудь еще придумаю. – И, подхватив Марию под руку, она повлекла ее к
выходу, где гайдук уже выкликал карету графини д’Армонти.
Да, кажется, Париж постепенно переставал быть местом для
приятных прогулок.
Дорогу бесцеремонно пересекали какие-то люди, словно бы не
сомневались, что кучер предпочтет осадить карету, чем прикрикнуть на них; а
ведь в былые времена еще и кнутом огрел бы… Откуда-то доносилась стрельба.
Совсем недалеко от Сен-Жерменского предместья, на улице, где в ряд вытянулись
лавки, что-то горело. Там вопила, неистовствовала толпа.
– Кого-то убивают… – прошептала графиня д’Армонти. – Не
хотела бы я быть на месте несчастного, попавшего в логово тигра.
Мария едва слышала ее.
Гизелла высунулась в окно, что-то быстро сказала гайдуку.
Тот соскочил с запяток и скрылся в проулке.
– Я послала его узнать, что там происходит, – пояснила она
Марии, но та вряд ли поняла ее: разламывалась голова, нестерпимо хотелось
спать.
Оказавшись наконец в спальне, она отослала горничную:
противно было прикосновение чужих рук, – и стала сдирать с себя платье, да так
поспешно и неосторожно, что оторвала оборку. И тут же принялась стаскивать с
себя одежду, не заботясь о ее сохранности. Растрепала прическу, распустила
волосы – стало легко, даже голову отпустило! – и прыгнула в постель. Да, забыла
свет… приподнялась и дунула на свечу, в последний раз бросив злорадный взгляд
на кучку лиловых лохмотьев на полу.
«Лиловый – цвет траура французских королей. Что за кошмарный
цвет! То-то небось горюют, когда приходится его надевать! Я бы уж лучше носила
черное!»
С этой мыслью она заснула, еще не зная, что отныне ей
придется носить только черное: сегодня ночью она стала вдовой, ибо Димитрий
Корф и оказался «тем несчастным», который попал-таки в «логово тигров»!
* * *
Вот что произошло в тот знаменательный вечер 27 апреля.
Филипп Орлеанский, одержимый идеей уничтожения власти своего брата-короля, был
не слишком доволен развитием событий во Франции и жаждал, чтобы Генеральные
штаты начали свою деятельность не просто в обстановке финансовой напряженности,
а в таком кровавом кошмаре, что парижане без всяких понуканий готовы будут
восстать, чтобы защитить свою безопасность.
Молодчики, нанятые партией Филиппа, совершили свои первые
подвиги у дома богатого торговца и фабриканта Ревейона. Собрав рабочих, они
стали убеждать их, что хозяин считает вполне возможным для рабочего человека
прожить на пятнадцать су в день. Эти слова были встречены взрывом ненависти.
Никто не дал себе труда даже проверить их достоверность. Зато очевидным для
людей было другое: разительный контраст уютного, тихого квартала богачей с
вонью и грязью их родного Сент-Антуанского предместья. Дом Ревейона разграбили
и сожгли. Но и этого оказалось мало! Вокруг стояли другие такие же дома, и там
небось тоже затаились люди, готовые повторить вслед за интендантом армии
Фулоном: «Если у народа нет хлеба, пусть жрет траву!» И толпа ринулась на
приступ. Для разгона бунтовщиков прибыла рота солдат. Прозвучала команда «пли!»
– но не щелкнул ни один курок, раздался только сердитый стук прикладов о землю.
Солдаты стояли мрачные, с искаженными лицами…
Молодой офицер, который слышал о подобных случаях, но не
предполагал, что такое может произойти с его ротою, растерялся, готовый
обратиться в бегство, но тут рядом с ним появился какой-то высокий человек, с
таким презрением сказавший о солдатах – «profanum vulgus»
[112], что, даже не
поняв смысла латыни, но взглянув на его суровые черты, офицер приободрился,
выхватил шпагу и пошел на врага. Рядом с ним встал незнакомец, одетый в синий
шелковый камзол и причесанный так тщательно, словно собирался на бал. Часть
солдат поддержала их огнем, но они были сметены толпой, а предводители
схвачены.