Данила глядел на нее блестящими глазами и порывался что-то
сказать, но молчал. Он вдруг странный какой-то сделался после разговора с
Симолиным: Мария заметила, что он украдкой смахивал слезы, а потом вдруг
принимался напевать, да не какую-нибудь привычную французскую мелодию, а уж
полузабытую русскую, про красную девицу, которая на берегу ждет-пождет добра
молодца, который все равно приплывет, все равно приплывет к ней, хоть ладья его
затоплена, тело изранено – зато сердце любовью полно!
Мария только слабо улыбнулась, слушая. Если она от усталости
была сама не своя, так Данила небось просто спятил.
– Может, дверь взломать в сторожку? – предложил он
нерешительно. – Вдарить покрепче ногой раз, ну два – и откроется.
– Нет, не надо, – покачала головой Мария. – Он потом донесет
на нас – мало разве у нас неприятностей!
– Он-то? Донесет?! – с изумлением воскликнул Данила, но
осекся и, бросив: – Ну, я за лошадьми, а вы, барышня, тут ждите! – кинулся
прочь, словно бы гонимый насмешливым уханьем филина.
Эх, каково разошелся! Что ж еще вещует?
Мария вгляделась в темные вершины деревьев, но не увидела
птицу и пошла между холмиков к тому месту, которое было ей так хорошо… так
печально знакомо. Вот могила, где лежит все, что осталось от Димитрия. А здесь
упокоилась навеки тетушка. Царство ей небесное, неистовой душе! От всего сердца
Мария прощала ей все злокозни и молилась сейчас лишь о том, чтобы тяжесть
грехов не перевесила того доброго, что было в душе Евдокии Никандровны.
Она опустилась на колени, а потом, закончив молитву, так и
осталась сидеть меж двух холмиков – все, что у нее осталось дорогого в этом
городе, в этой стране. И с ними надлежит проститься поутру! Проститься, чтобы
никогда больше не воротиться сюда, не обнять поросший дерном холмик, не шепнуть
в неподвижность земную:
– Люблю тебя. Всегда тебя любила и век буду любить!
Вокруг было так тихо, что Мария услышала, как эхо печального
признания носилось между дерев, окружающих кладбище, то удаляясь, то
возвращаясь, и так жаждало ее измученное сердце ответа, что она даже не
удивилась, вдруг расслышав:
– Люблю тебя. Свет мой, милая!..
Это было уже как бы не совсем эхо. Но усталости, сковавшей
Марию, ничто не могло поколебать. Она склонила голову на дерн и сонными глазами
смотрела вперед.
Тучи закрывали небо, луны не видно, однако очертания
крестов, могил, надгробий отчетливо выделялись в темноте, ибо все они были как
бы подернуты инеем. Стволы, ветви тоже призрачно мерцали, белый туман курился
вдали, то принимая какие-то причудливые очертания, то расстилаясь по земле.
Мария зевнула, удивляясь, что ей совсем не страшно на
кладбище, хотя вроде полагалось бы. Впрочем, чего ей страшиться, сидя меж
могилами двух самых дорогих и любимых людей? Филин, так пугавший ее, умолк, и
она бестрепетно взирала, как белый туман приближается к ней, сгущаясь и
принимая очертания высокой человеческой фигуры.
– Вы замерзнете здесь! Вставайте! – послышался тихий голос,
и Мария про себя усмехнулась: какой заботливый призрак! Вдобавок он оказался
очень силен: поскольку Мария не шелохнулась, призрак легко поднял ее на руки и
пошел, петляя меж могил, к сторожке.
Да это, увы, был не призрак. Руки у него оказались крепкие,
плечо широкое, шея, к которой Мария припала лбом, теплой. Ее била ознобная
дрожь, и так приятно оказалось пребывать в кольце этих горячих рук.
– Вы сторож? – сонно пробормотала Мария. – Я ждала вас. Мне
сказали…
– Я знаю, – перебил незнакомец. – Сейчас вы согреетесь. В
сторожке тепло.
С этими словами он ударил ногой в дверь с такой силой, что
замок соскочил, и запах сухих трав, разогретых жаром камелька, окутал Марию
таким блаженным теплом, что она тихонько застонала от счастья.
– Зачем вы сломали дверь? – заговорили в ней остатки
осторожности. – Если вы сторож, то у вас должен быть ключ.
– Я сторож, – согласился незнакомец. – И ключ у меня есть.
Но мне не хотелось отпускать вас.
Так же, ногою, захлопнув дверь, он подошел к единственному
табурету и сел на него, не спуская Марию с колен и не разжимая рук, а она,
свернувшись калачиком, объятая теплом и неведомым прежде покоем, думала, что
где-то уже слышала прежде этот голос – вместе холодноватый и ласковый, да вот
где? Когда? Нет, не вспомнить, не вспомнить… тепло разморило ее, и этот
дурманящий аромат, и ощущение небывалого, давно забытого покоя, словно она
вернулась наконец домой, и на пороге стоят матушка, и Алешка, и князь Алексей
Михайлович, а из глубины коридора спешит, торопится к Марии какой-то высокий
человек, сжимает ее в объятиях, прижимается теплыми губами к виску и говорит
тихо-тихо:
– Милая… наконец-то! Я изнемог без тебя.
– Да, – шепнула она в ответ, обвивая его руками. – И я
умирала без тебя.
Мария встрепенулась. Да нет, это не сон! Чьи-то жаркие руки
наяву стиснули ее тело так, что сладкая боль разломила плечи, чьи-то жаркие
губы и впрямь шепчут слова безмерной любви.
Этот голос… голос Димитрия!
Она вздрогнула, рванулась, но не смогла одолеть силы его
объятий и сдалась, и снова приникла к незнакомцу.
Нет, это не Димитрий. Тот, кого так страстно, неутоленно,
безумно любила Мария, покинул ее и ушел туда, откуда не возвращаются.
Но, может быть, и вечность порою бывает милосердна? Может
быть, она, тронутая неизбывной тоской, которая снедала Марию, вернула ей
возлюбленного мужа хотя бы на миг, хотя бы призрачно, хотя бы в образе этого
незнакомца? Это ведь его голос! Только раз в жизни слышала от него Мария
любовные признания, но и по сю пору трепещет ее сердце от этих воспоминаний. И
вновь звучат те же незабываемые слова, вновь она ощущает те же поцелуи на своих
губах – и целует, целует его.
Слезы медленно текли из-под ресниц, но Мария не вытирала их,
не открывала глаз.
La douce illusion!
[119] Сладкий самообман! Пусть он длится
вечно, и она вечно не откроет глаз, вечно будет видеть перед собою единственное
в мире, самое дорогое лицо: кто бы ни обнимал ее сейчас, кто бы ни стягивал
нетерпеливыми руками с ее плеч рубашку, ни приникал к груди опаляющим поцелуем,
от которого Мария почти лишилась сознания…