* * *
Вечером матушка сходила навестить сестру, но та по-прежнему
крепко спала. Елизавета поглядела на ее малыша, лежащего в зыбке под надзором
нянюшки, а потом вернулась в спальню к своим детям. Татьяна уже уложила их и
задернула занавеси, чтобы багровый закат не томил глаза.
– Постели мне здесь, – велела княгиня.
– Что так? – удивилась цыганка. – Или комнату по нраву не
выберешь?
Маша тоже удивилась: дедов дом был просторен; странно даже и
то, что их с Алешкою разместили в одной спальне, – но чтобы и Татьяна, и
матушка остались здесь же…
Елизавета склонила голову, устало переплетая тяжелую косу.
Пальцы ее проворно перебирали русые пряди, а глаза были устремлены в пол,
словно сосредоточенно следили за игрой теней.
– Томно мне, – сказала она вдруг. – Томно, страшно… Где они?
Почему не дают о себе вестей?
Татьяна тихо вздохнула.
– Ничего, ничего. Все избудется. Ты сердце свое слушай!
– Да, – молвила Елизавета. – Сердце! – И, отбросив косу,
быстро опустилась на колени под образами.
Она смотрела в печальное лицо Спасителя, но не крестилась –
руки ее были прижаты к груди, и хотя губы шевелились, словно истово творили
молитву, Маша почему-то знала, что мать не к богу обращается – зовет мужа
поскорее вернуться.
Посреди ночи в дверь сильно, страшно застучали, и раздался
истошный крик Никитича:
– Беда, матушка-княгиня! Отворите!
Маша вскинулась в постели. На своей кровати сонно протирал
глаза Алешка; Татьяна, уже одетая, со свечою, пыталась одной рукой снять с
двери засов. Подбежала матушка – чудилось, они обе вообще не ложились – и
помогла впустить Никитича. В руках его горел трехсвечник; в комнате сразу
посветлело, и горестное лицо старика сделалось отчетливо заметным.
– Князь Михаил Иванович не вернулся? – деловито спросила
Елизавета, и ее голос слегка приободрил Никитича.
– Схватили его, матушка-барыня, – ответил он тихо. – Похоже,
упредил кто Аристова. Люди, с нашим князем бывшие, побиты, а сам он повязан и в
погреб брошен в избе проклятой Акульки.
Несколько минут царило молчание.
– Ну и что же ты стоишь? – сурово спросила наконец
Елизавета. – Подымай народ, веди на воровское гнездо!
– Эх-эх, барыня моя милая! – совсем уж по-стариковски
вздохнул Никитич и, не спросясь, тяжело опустился на стул у двери. – Мужички-то
наши и пособляли мятежнику! Беда у ворот: дошла и до нас смута. Только Силуян
прибежал, головой рискнул: спасаться, мол, надобно не мешкая, не то постигнет
нас та же участь, что лесозаводчика господина Дербенева, коего свои же лесорубы
топорами потесали!
Никитич тут же спохватился, прихлопнул рот ладонью, но
поздно – страшные слова уже были произнесены.
Елизавета стиснула руки на груди, постояла так мгновение,
будто заколдованная, потом повернулась:
– Татьяна, одень детей. Да побыстрее. Пойдете через сад в
лес. Бог даст, выйдете на дорогу к Нижнему…
– Окажите милость, ваше сиятельство, примите мое смиренное
гостеприимство! – вдруг послышался глуховатый голос, как бы с некоторым усилием
произносящий слова, и в комнату, кланяясь, вступил немолодой, чисто одетый,
благообразный мужик, при виде которого Елизавета на миг расцвела своей чарующей
улыбкою:
– Силуян, голубчик!
Они знали друг друга давным-давно, еще с той поры, когда две
робкие сестрички жили в Елагином доме под присмотром суровой тетушки, и сейчас
княгиня обняла крестьянина и сказала, глядя влажными глазами в его доброе
бородатое лицо:
– Здравствуй, Силуян, милый. Спасибо на добром слове, только
сейчас мы гости опасные.
– Не перечьте, ваше сиятельство, – сурово возразил Силуян. –
Ведь все село наше обложено, все дороги перекрыты. Попадутся ваши птенцы в лапы
хищные – не помилуют их злодеи, даром что пред ними дети малые. А у меня в дому
есть под сеновалом тайничок. Тесноват, конечно, для четверых будет, да куда ж
деваться? Переждете там малое время, день ли, другой, а уж мы с бабою моей найдем
способ, как вас вывезти из села, в бочках ли пустых (я ж бондарь), под сеном
ли, а то в кузовах. Ну, будет день, будет и пища, а пока собирайтесь, не
медлите!
Княгиня стиснула тонкими пальцами его большую грубую ладонь:
– Спаси детей моих – и я за тебя век бога буду молить. Уводи
же их поскорее! – Она подтолкнула к Силуяну наспех одетых сына и дочь и, резко
вскинув руку, остановила вопрос, готовый вырваться у всех разом: – А я с
Лисонькою останусь.
И никто слова против не вымолвил, хотя затрепетало каждое
сердце. И взрослым, и малым было ясно: княгиня не могла бросить на произвол
судьбы прикованную к постели сестру, вдобавок с новорожденным младенцем. И дети
молча приняли от матери крест и прощальный поцелуй, своей трагической
торжественностью похожий более на последнее целование, – приняли без слез,
возможно, впервые ощутив, что бывают в жизни такие мгновения, когда молчание
звучит громче самых надрывных речей.
Дети вышли вслед за Силуяном в сопровождении Татьяны, и
последнее, что услышала Маша, прежде чем за ними закрылись двери, был вопрос
матушки, обращенный к Никитичу:
– Одного не пойму – кто же предупредил Аристова, что князь
за ним явиться намерился? Кто сей презренный предатель?
И тут Машенька почувствовала, как задрожали пальцы Татьяны,
сжавшие ее руку…
* * *
Мятежники пришли наутро, уже засветло. Елизавета смотрела
сверху, из окна Лисонькиной светелки, на толпу, входящую в ворота барской
усадьбы еще робко, подбадривая себя криками, – и ощущала даже некое облегчение
оттого, что наконец-то окончилась эта ночь, это тягостное ожидание неминуемой
смерти.
Топот и крики разносились по дому. Уже слышался шум
опрокинутой мебели, звон разбитой посуды, уже что-то волокли по ступенькам, уже
доносились со двора отчаянные, протестующие крики Никитича, пытавшегося
отстоять барское добро, когда в залу наконец просунулась конопатая физиономия
молодого мужика с вытаращенными от возбуждения глазами. Впрочем, завидев
спокойно сидящую на шелковом диванчике нарядную барыню, он сдернул было
шапчонку, поклонился по привычке в пояс – да, спохватившись, скрылся за дверью
с криком:
– Илья Степанович! Погляди, какая цаца тут сидит!
Сердце Елизаветы глухо стукнуло в горле. Стянула кружевную
шаль на груди..
Дверь снова отворилась, и вошел уже другой человек.