— Мне страшно, — прошептала она в ответ и обняла его за шею. — Пойдем со мной.
— Пойду, Ребекка. Обязательно пойду. Через минуту. Но сейчас мне нужно, чтобы ты ушла. — Он дрожал от ужаса, что, возможно, никогда больше не произнесет ее имени, и от облегчения, потому что теперь знал, почему ее любит.
Когда она прошла мимо него к двери, когда его руки перестали ощущать вес ее тела, — извращенно — вернулось его собственное бремя.
Оно не двинулось с балкона. Поистине невидимым оно не было, просто умело прятаться, совершенно сливаясь со своим окружением. Прутья клетки. Пространство между ними. Жердочка. Сейчас он едва-едва мог его различить потому, что оно не успевало подделаться под падающий дождь.
Хоэгботтон вышел на балкон. Капли словно погладили ему лицо. Ноги у него онемели, поэтому он опустился в старое гниющее кресло, которое когда-то не потрудился забрать с балкона. И пока оно наблюдало, он сидел и глядел меж прутьев перил на серый город внизу. По его волосам стекали струйки дождя. Он старался не смотреть на свои позеленевшие руки. Он попытался рассмеяться, но вышел только скрежещуще-булькающий звук. Ему пришло в голову, что он, наверное, еще в особняке с женщиной и ее мальчиком, что на самом деле он так и не уходил, так как — будем откровенны — как можно сбежать от такого ужаса? Как можно от подобного спастись?
На мягких лапах оно подошло к нему и запело. А так как уже ничто не имело значения, Хоэгботтон повернулся на него посмотреть. И подавился всхлипом. Такого он не ожидал. Оно было прекрасным. Его единственный, так похожий на Реббекин, глаз сиял неземным светом, по зрачку метались фосфоресцирующие вспышки. Его зеркальная кожа мерцала под дождем. Его рот, полный ножей, улыбался, но это подразумевало совсем не то, что человечья улыбка. Глядя в единственный, прекрасный глаз, Хоэгботтон понял, что теперь подошел насколько возможно близко. Вот оно. Вероятно, есть что-то еще, что-то, лежащее за этой гранью. Быть может, есть знание еще более тайное, но ему оно не будет дано.
Оно протянуло когтистую лапу, и некоторое время спустя Хоэгботтон взял ее в свою.
Николас Шпорлендер
В ЧАСЫ ПОСЛЕ СМЕРТИ
За истекшие годы в «Горящих листьях» вышло более десяти произведений Николаса Шпорлендера, включая такие запомнившиеся читателям вещи, как «Обмен» (с тех пор изданный отдельной брошюрой в «Хоэгботтон и Сыновья»), «Тлеющий глаз», «Глубоко вбитый гвоздь» и «Игра потерянного и найденного». В недавнее время мистер Шпорлендер разорвал свое давнее творческое сотрудничество с художником (и заведующим отделом иллюстраций нашего альманаха) Луи Верденом. Редакционный совет «Горящих листьев» хотел бы воспользоваться этой возможностью и выразить горячую надежду, что этот достойный господин изменит свое решение и еще многие годы будет радовать Амбру своими зловещими, но восхитительными сочинениями.
Горящие листья. Том 4, Выпуск 7
I
В первый час после смерти комната так пуста, что каждый звук приобретает ужасающую четкость, точно стук ножа по стеклу. Мягкое шарканье туфель, когда кто-то уходит и закрывает за собой дверь, исключительно явственно: каждый краткий шаг весом и отличен от предыдущего. Тело лежит на полу, невидящие глаза уставились в половицы, будто ищут ответ, погребенный в древесных волокнах. Затылок испещрен пятнами теней от качающихся за открытым окном деревьев. Струйка красного, которая, змеясь, стекает по щеке, чтобы собраться лужицей у сжатого кулака, теперь так же безобидна, так же лишена угрозы, как подкрашенная вода. Черты лица обмякли, рот слегка приоткрылся, на лице — удивление. Морщины на лбу складываются в кряжи излишней тревоги. В нескольких футах лежит саксофон… Легкий ветерок из-за окна приносит дневную прохладу с зелено-золотым запахом лилий и вьюнков. Шорох листьев. Сгущение света. Голубой проблеск неба сквозь ветки. Некоторое время спустя мышь с потрепанной шерсткой, с одним молочно-белым глазом, пробегает по полу, садится против тела и нюхает воздух. Мышь обходит человека кругом. Она исследует внутренние карманы его серого костюма, дрожит на туфлях, пробует на зуб шнурки, сует нос в штанину. Слабый и хаотичный, металлический звук поднимается из-за окна. Мышь неуверенно встает на задние лапы и снова нюхает воздух, потом спешит назад к своей дыре под обеденным столом. Звук становится сильнее, когда в пьяном удивлении шатко вступают все новые инструменты. Быть может, мышь прогнал шум, а возможно, она испугалась чего-то меняющегося в самом человеке. Из его подбородка начинают вырастать вьющиеся нити темно-зеленых грибков-микофитов, мимикрирующие под текстуру волос, ползущие и сплетающиеся на его лице, пока музыка подходит все ближе. Нити движутся в такт музыкальному ритму. В лязге звука единства больше, чем в какофонии, но еще нет связности, как будто несколько человек, настраивая свои инструменты, заиграли каждый свое, не сообразуясь с остальными. В сумбуре помпезных рожков и труб слабо скулит скрипка. Нити микофитов бродят лениво, пытаясь колонизировать кровь. Музыка все резвится, то меланхоличная, то вызывающая. Человек, разумеется, ничего не слышит; кровь у него на лбу начала запекаться. Воздух в комнате стал сырым, вонючим. Сгустились тени. Стол в углу, на котором лежит недоеденный бутерброд, отбрасывает зловеще пурпурную тень. Наконец музыка достигает крещендо под самым окном. В ней слышится вопрос, точно музыканты переглядываются, взглядом спрашивая друг друга, что делать теперь. Лицо человека чуть движется от вибрации. Его микофитовая борода раздвигается в улыбке. В ином освещении он, возможно, показался бы живым, просто внимательно всматривающимся в половицы, в квартиры подними. В Религиозном квартале, созывая к предвечерней молитве, глухо звонит колокол. День почти закончился. В комнате становится холоднее, ведь из нее начинает уходить солнечный свет. Музыка уже не мешкает. Еще несколько минут, и она лязгает по лестницам к квартире. Она звучит так, будто бежит. И она действительно бежит. Тщась перегнать музыку, нити распространяются все дальше, все быстрее, затягивая тело темно-зеленым покровом, закрывают лицо уродливой маской. Под напором ревущих рожков и знойных стежков скрипок дверь начинает прогибаться. Кто-то вставляет в замок ключ и поворачивает дверную ручку. Дверь открывается. Музыка вступает во всей своей хаотичной славе. Человек лежит на полу совершенно неподвижно, рядом — почти высохшая лужа крови. Его обступает частокол ног. Мелодия превращается в погребальный плач, мучимый призраком какого-то странного духового инструмента. Музыканты водят хоровод вокруг тела, их страдание течет сквозь мелодию, их длинные угловатые тени пляшут на теле. Но, если не считать зеленоватого оттенка, лицо человека вернуло себе прежний вид. Грибок исчез. Кто бы мог знать, что такое случится. Только мертвец, смотревший в волокна дерева, точно там скрывалась какая-то тайна. Мертвец вскакивает на ноги и подбирает свой саксофон. Улыбается. Берет со стола свою шляпу и надевает ее на голову, пряча кровь. Облизывает губы. Подносит к ним мундштук, а все остальные инструменты умолкают. Он начинает играть, и нота выходит чистая, но без гармонии, его собственная мелодия, но нестройная. Лица друзей фокусируются, окружают его. Журчат слова. Друзья смеются, обнимают его, говорят, как рады, что это лишь шутка, мол, им наговорили страшных вещей, пожалуйста, не надо их впредь так пугать. Они ведь не знали, играть им на похоронах или по случаю обошедшегося без слухов воскресения. Не в силах решить, они играли в честь обоих. Он тоже смеется, хлопает ближайшего по плечу. Играйте, говорит он. Но он уже не из их оркестра. Играйте, молит он. Но он не один из них. И они играют: маршем выходя из квартиры, они играют. Он больше не один из них. Когда закрывается дверь, комната так же пуста, как и прежде, хотя музыка эхом отдается на лестнице. Со временем все звуки стихают. Стихают, пока от них не остается одно лишь воспоминание, а потом и оно исчезает тоже. Ничто в комнате не шелохнется. Человек пришел в себя. Это первый час смерти в городе Амбра. Долго отдыхать вам не позволено. В определенном смысле вы можете снова стать самим особой. Хуже другое: вы, возможно, будете помнить все до последней мелочи, но ничего не сможете изменить.