Попросить новых книг, даже если теоретически все их написал ты сам.
Зашифрованное послание из будущего; в самом шифре таится еще одно сообщение?
Есть ли что-то еще в истории Мартина Лейка? Что с ним случилось под конец жизни?
Насыщенная кислородом кровь кальмара — синяя, а не красная.
«Его сон поднимется на поверхность как пузырьки воздуха, затем они лопнут, и он наконец вспомнит то единственное, что надеялся забыть». Плохой материал для средненького кинофильма?
В последнее время по ночам кошмары. Я не совсем уверен, как их понимать. Они вроде бы отвечают на какие-то вопросы о серошапках. Я всегда под землей. Там всегда темно. Там есть машина. Передняя ее панель утешительно прозрачна или отражает свет. Ни за что не определить, какими еще свойствами она обладает, хотя рассматривать можно ее целыми днями, попав в ловушку собственной глупой надежды на что-нибудь, что отрицало бы ужасную фикцию внутренностей механизма. Ее поверхность затуманивают призрачные образы, потом они стираются дочиста, словно под рукой небрежного, придирчивого, нетерпеливого живописца. Огромная, выглаженная ветрами пустыня, изнемогающая под тяжестью собственных барханов. Тихий океан, поверхностное натяжение волн, прерываются лишь тени облаков в небе, вода — такой совершенной зеленоватой голубизны, что становится больно глазами. Горная гряда на закате, вдали разрушенные башни, встающие из холмов по ее флангам. Болота и джунгли, населенные диковинными птицами, диковинными зверьми. Картины вечно вспыхивают совершенной красой и гаснут в небытие. Места, о которых, даже если бы они существовали, ты все равно не слышал. Никогда… После нескольких дней твой взгляд скользит в сторону, расфокусируется, глаза медленно моргают. Ты замечаешь в самом низу передней панели дверь. Дверь так велика, как машина. Дверь — так мала, как ноготь на твоем пальце. Расстояние между тобой и дверью бесконечно. Расстояние между тобой и дверью так мало, что, протянув руку, ты можешь ее коснуться. Дверь прозрачна: текущие по экрану картинки проходят и по ней тоже, и только благодаря едва заметной, тонкой, как волос, трещинке ты можешь отличить ее от пустыни, от океана и гор, скользящих по ее поверхности. И ты осознаешь, что дверь тоже зеркало, и после стольких дней, когда не сосредоточивался ни на чем, давая течь сквозь себя образам, ты ловишь себя на том, что пристально смотришь на дверь и ни на что больше. Во многом это совершенно обычная дверь, почти не существующая дверь. И все же, всматриваясь в нее, ты чувствуешь, как по тебе прокатывается волна страха. Страха столь слепящего, что тебя парализует. Не дает двинуться с места. Ты чувствуешь давление всего мяса, всей плоти, всего металла, что накопились внутри машины. Они — невыносимый вес у тебя на шее. Ты погребен под ним в маленьком ящике, под вечностью из камней и земли. Черви поют тебе сквозь щебень. Ты не способен мыслить. Ты не способен дышать. Ты не смеешь дышать. Твоя голова полна крови.
Есть что-то за этой дверью.
Есть что-то за этой дверью.
Есть что-то за этой дверью.
Есть что-то за этой дверью.
Дверь начинает отворяться вовнутрь, и что-то текучее и медленное, уже не спящее и снов не видящее, выползает изнутри, вываливаясь за порожек. Ты бежишь ты бежишь ты бежишь из этого места, бежишь так, как только можно бежать, кричишь, пока твое горло не наполняет тебе кровью голову, пока она не становится полым шаром и ты не тонешь в крови. И все же толку в этом нет никакого, потому что ты все равно снова в том месте со слизняками и черепами, с бледными сновидцами и машиной, которая до срока, поверь, до срока не работает до срока верь не работает досрока верь досрокаверь досроверь дороверь дорверь дверь…
ОСВОБОЖДЕНИЕ БЕЛАККВЫ
Пациент 19-9-18-9-14
Мемориальный Институт Психиатрии имени Восса Бендера
Амбра 113-24
Бульвар Олбамут, д. 1314
Тень самого великого Восса Бендера могла бы пройти мимо Белакквы в темных коридорах оперного театра. Стареющая критикесса Дженис Шрик могла бы мельком отметить стоический юмор его игры, но не сочла его достаточно важным, чтобы упомянуть в своей рецензии.
Многое в его облике взывало к вниманию зрителя. Над черными туфлями — длинные красные носки, к которым подходили лишь возмутительно розовые в голубую клетку пуговицы на пиджаке, из-под которого с ленивой сельской издевкой выглядывали зеленые «глазки» на желтой рубашке. Заплетенные в рыжую, разлохмаченную на конце косу, волосы свисали спереди как запальный шнур бомбы его головы. Его сценический грим говорил об определенной продуманности, зеркальным двойником которой служила умелая несочетаемость цветов в одежде. Брови (и это, вероятно, приходило в голову многим театралам, чей взгляд лениво соскальзывал с главных действующих лиц) позаимствованы у завитушек на корпусе скрипки: они нависали над испуганными глазками, сливались с линиями длинного, говорливого (накладного) носа, который и сам громоздился надо ртом-рыбиной, обрамленным наподобие плавников вертикальными морщинами, и иногда под конец представления морщился в показном поражении серьезности. Этот фарс был подсвечен поросячьей розовостью кожи, более бледной над изысканными высотами противоборствующих бровей, столь же чрезмерными в описании, как и в жизни.
Но мы бы все это знали, приди мы на спектакль, где его костюм бередил зрителя как похабный рожок. «Белакква, Белакква, — дудел рожок. — Это Белакква! Смотрите, как он движется по сцене. Смотрите, как он открывает рот, как поворотом головы запечатлевает свой облик в ваших зрачках». Мы никогда бы не узнали, что он живет на пятом этаже над отвратительной старой гостиницей, в тесной квартирке с безразличными лаймово-зелеными обоями. Где соседи топают над и под ним точно бессмысленные, потерявшие ориентацию автоматы. Где потрепанными призраками плачут в темноте дети. Где об оконное стекло бьются нежные, как ресницы, крылья, а потом исчезают. Где изголовье кровати ударяется в стену эротическим выстрелом, нацеленным ему в сердце. (В доме по соседству — для простоты перехода и перевода — крематорий поджидает тех, кому стало слишком холодно в объятиях гостиницы.)
Однажды утром в выходной он сидит на балконе, изо рта свисает нераскуренная сигара. Одетый в простой белый халат, отказавшись от грима, он чувствует, как сквозь него пролетает ветер, будто его не существует вовсе. Он смотрит, как по улице внизу идут мимо люди, и наделяет их тайной жизнью, вдыхает в них свойства под стать золотому свету, сочащемуся меж скатами крыш.
Иногда узорчатые кованые перила балкона расплываются у него перед глазами — он вспоминает свои сны. Его сны — сплошь пугающие шутки с невнятной солью. В одном он видит отца: темную фигуру в конце переулка, на мгновение выхваченную светом фонаря, прорезавшем мутную дымку. Он слышит шум бегущей воды или выливаемого из бутылки пива. Осколки стекла режут ему ноги, когда он бежит по брусчатке. Но шутка в том, что, как бы быстро он ни бежал, он не может приблизиться настолько, чтобы разобрать выражение отцовских глаз. Недвижимый, безгласный, отец скользит впереди, — вечно в двадцати, в тридцати футах вне досягаемости.