— Кто?
— Да тот офицерик, врач, с которым ты пересылал письмо.
— Знал бы, что он такой ходок, пристрелил бы еще там, в госпитале.
— Ну до чего ты у меня ревнивый! — снова рассмеялась.
— Как ты могла? С любовником на этом самом диване, на котором я читал тебе стихи.
— Какие еще стихи? Я что-то не припомню.
— Да-с, на этом вот диване…
Сказано это почти трагическим тоном, и вдруг:
— Ну и каков же он в постели?
— Юрий, Господь с тобой! Я не могу тебе рассказывать буквально обо всем.
— Нет, расскажи! — настаивает.
— Да, в сущности, и говорить-то не о чем. Ну нежный, ласковый… Но видимо, после перенесенной болезни… как бы тебе это объяснить…
— Я понял! — Князь поперхнулся дымом и вот оглушительно хохочет…
От этого злобного хохота я снова просыпаюсь. На соседней лавке храпит пьяный штабс-капитан, командир батареи из конной артиллерии. Странный тип. И очень уж назойливый. Припоминаю, что говорил мне накануне… Ну да, все уши прожужжал.
— Открыть фронт немцам! И сейчас же! Только тогда мы будем избавлены от этой жидовской оперетки с трагическим концом, когда от воплей кастрированных теноров и оваций возбужденной публики может рухнуть здание российской государственности…
О чем это он? Какое здание? Какие тенора? Да можно ли так напиваться?
— Что нужно немцам — сахар, сало, хлеб? Да подавитесь, только помогите. Мы все теперь на собственном опыте узнали, что значит демократия со всеми этими гороховыми шутами вроде Керенского.
Опять не понял про шутов… еще про демократию и про «душку» Керенского… Ах, Кира! Как же ты могла?..
— Спасти Россию может исключительно монархия. Пусть кайзер наведет у нас порядок, а дальше уж мы сами как-нибудь…
В мозгах по-прежнему сумбур, но постепенно что-то проясняется. Я пытаюсь возразить:
— Боюсь, что за безумство мартовских дней нам предстоит очень тяжелая расплата.
— А для начала всех этих… с красными бантами… на фонари!
— Я, знаете ли, не настолько кровожаден…
Ощерился. Кровью налилось лицо, рука отчего-то тянется к нагану.
— Да вы социалист, доктор, как я погляжу! — Рот брызжет слюной, меня обволакивает вонючим перегаром. — Знаю я вас, университетских, все одним миром мазаны, мать вашу так!
Вот не хватало еще в лоб пулю получить от пьяного защитника.
— Нет уж, позвольте, штабс-капитан!
— А не позволю!
— Но я же вовсе не социалист.
— Не ври! По роже сразу видно!
— Я даже слова этого поганого не выношу.
— Так я и поверил!
— Я, как и вы, радею за монархию! — Я встал, для храбрости перекрестился и запел: — Боже, царя храни!..
Дальше в сознании провал. Могу предположить, штабс-капитан пытался задушить меня в объятиях… Ясно лишь, что едва закончится одно кошмарное видение, взамен его непременно начинается другое… И так без конца, без смысла, без надежды…
Только теперь, вспомнив о ночном споре, я осознал весь ужас происшедшего. Кира мне изменила, родину я уже почти что потерял, осталась судорожно бьющаяся жилка у виска. Стоит нажать на спусковой крючок, и вся эта не нужная мне жизнь вытечет за несколько мгновений…
Из коридора просачивается табачный смрад. Доносятся возбужденные голоса — тоже все о чем-то спорят. Мало им того, что было в марте! Бездари! Пропили Россию, продули, проиграли…
Вот и я тоже все, что только можно, проиграл. И нет мне теперь ни пощады, ни прощения… Я снова проваливаюсь в полузабытье.
Только в этой качающейся полутьме она и согласна появиться — порочная, эгоистичная женщина с невиданным, изощренным талантом обольщения. Княгиня! Ее нога в черном шелковом чулке… Халат словно бы случайно распахнулся, и стало видно кружево белья… Я слышу ее призывный шепот, еле различимый среди стука колес и воя ветра за окном…
И этому нежному шепоту ответил храп пьяного в стельку офицера.
Когда очнулся, поезд уже стоял у перрона Брянского вокзала. За окном серый полумрак, а в голове одна-единственная мысль: неужто все на самом деле кончено? Однако так не может быть, так не бывает, чтобы не оставалось никакой надежды. Даже у приговоренного к смерти есть последнее желание…
Только добрался до Обухова, отпустил извозчика и сразу к телефону:
— Барышня! Тридцать два ноль семь… Умоляю, поскорее… Ах, Кира! Кира, это я… Я только что с вокзала.
В трубке молчание. Потом слышу голос, но совсем чужой.
— Миша, я вас прошу, вы больше не звоните.
— Но почему?
— Мы скоро уедем за границу.
— А как же я?
— Я благодарна вам за все. За то, что помогли мне в трудную минуту. Оказались рядом, когда я умирала от тоски и одиночества… Но ничего уже не будет. Никогда!
— Но так нельзя!
— Господи, Миша! Мне тоже тяжело. Но здесь оставаться невозможно. Вы только посмотрите, что тут делается!.. Бежать, бежать непременно из Москвы!
— Нет!!!
— Миша, смиритесь!.. Все прошло! Забудьте. И я забыла, и вы не вспоминайте.
— Я застрелюсь! И ты будешь в этом виновата.
— Не мучайте меня! Подумайте, что будет, если я останусь. Что будет со мной и с детьми?
— Я буду вас защищать!
— Ради бога! Если вы любите меня, то отпустите!
— Кира! Сжальтесь!
— Если что-нибудь случится с дочерьми, я тебя возненавижу!
— Ты ведьма! Ведьма! Сначала завлекла, а вот теперь…
— Ты болен, Миша. Успокойся! Я верю, что у вас с Татьяной все будет хорошо. Прощай!
Княгиня вешает трубку. А я ошарашен тем, что она знает про жену. Предали!.. Зарезали!!.. Убили!!!..
Я стал умирать днем 22 декабря. День этот был мутноват, бел и насквозь пронизан отблеском грядущего через два дня Рождества. Впрочем, до Рождества ли тогда было?
Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной бранью бьют стекла в трамваях. Видел разрушенные и обгоревшие дома. Видел людей, которые осаждали подъезды запертых банков, длинные очереди у хлебных лавок, затравленных и жалких офицеров в шинелях без погон…
Все это я воочию видел и попытался понять, что произошло. Но если голова моя была цела, то сердце было растерзано там, у подъезда дома на Обуховом. Возможно ли все происходящее понять, имея в груди своей израненное сердце?
Ах, право же, какие глупости! Рана не опасна… Пациент будет жить. Но надобно дать еще немного морфию, чтобы прекратить страдания…