Орешнику Мховичу те заботы и не снились. Как умер тесть его, Древля, главой Купеческого Дома стал сам Мох. Так что был у Мховых на Золотобродском рынке и свой торговый ряд, и свои склады, собственный корабль, ходивший вдоль всего Даланайского берега, и даже место свое для этого корабля в кременском порту. Потом помер и Мох, оставив единственному сыну все нажитое за последние годы богатство и, что важнее того, – почет и уважение к роду Мховичей и Древлей в Купеческом Доме. Не жил Орешник – катался, будто сыр в масле. К тому времени, как не стало его отца, была уже у них с Медовицей своя изба, большая, просторная, полная прислужников да работников. Орешник не ходил уже сам на рынок, как отец его в былые времена, не нахваливал добро прогуливающимся покупателям, не ездил за тридевять земель выкупать товар – для всего этого были у него свои люди. Сам он только и знал, что раздавать указы и зорко следить, чтоб не крали, не ротозейничали и да чтоб не приключилось еще какой беды – этому его отец, по счастью, успел хорошо научить. Вхож был Орешник и в кнежий двор, и там, на больших пирах, которые закатывал время от времени Стужа для богатейших людей Кремена, всегда улучал случай перемолвиться то с одним знающим человеком, то с другим, и раньше прочих прознавал то про новую подать, то про новый торговый путь и всегда успевал извлечь из этого выгоду.
Так говорили люди, и никого не удивляло, что процветает Орешников дом и дело его. Когда в кто его спросил – он бы, может, и рассказал, как все на самом деле... а может быть, и не рассказал.
Как стала Медовица Древляновна Орешнику женой, так на вторую же ночь подняла его затемно и велела: «Иди за мной». Он встал, хотя сердце в горле стучало, пошел за нею босой. Она его отвела в погреб, туда, где ни лучика лунного было не видать, где темнота хватала за пятки, за горло, за сердце. Велела Орешнику раздеться донага и стоять ровно, поставила кругом него шесть горящих свечей, взяла горшочек с резко пахнущей маслянистой водою, стала ходить вокруг мужа и брызгать на него, приговаривая:
– Золото, золото, сыпься ко мне, как горох в закроме, как зерна ячменя на гумне, как рожь на току. Золото, золото, липни к рукам моим, что мушки к меду, что травка к солнцу, что бесстыжие очи к девичьей плоти. Будь в моем амбаре клад да лад, без угара да без прогара, для рынка и для базара, да во всем спорынья, без разоренья...
Орешник слушал, стоял молча и дрожал, тем сильней дрожал, чем быстрей и тише она бормотала. Кончив, Медовица ступила сама в круг трепещущих огоньков, окунула ладонь в резко пахнущую водицу и провела мокрой рукой Орешнику по лицу, по губам, по глазам, по взмокшему от испарины лбу.
– Слово мое крепко, – прошептала и поцеловала в губы. И мнилось Орешнику – со следующего же дня дела у Мха в гору пошли. На рынке покупателей к ним тянуло так, будто медом там было намазано, воз с товарами с севера раньше срока поспел, а после распорядитель из кнежего дома пожелал оглядеть Мхов товар и закупил сразу пятьдесят мер беленого полотна для кнежих простыней. Мох радовался, говорил – вот что значит войти в Купеческий Дом, но Орешник знал, что не в Купеческом Доме дело. Дело было в Древляновой дочке, знавшей, как звать – что удачу, что золото, а что больно жалящих пчел...
Так и повелось. Где нужно было удачу – накликивала Медовица удачу, где надо было защититься от невезенья – сотворяла оберег. Раз случился в море большой шторм, уничтоживший фарийские и андразийские суда, что везли к Даланаю богатый груз. Кмелтские корабли там были тоже, среди них – и кременские. Как весть дошла – вой поднялся по всему городу, люди выбегали из своих изб, падали наземь и плакали, а двое купцов, поняв, что разорились и по миру теперь пойдут, жизни себя лишили. И только один корабль вошел через неделю в кременский порт – обтрепанный, но целый, сберегший весь груз. Был это корабль торговца Орешника.
Орешник тогда получил за зерно и муку, которые везло его судно, вдесятеро против того, что рассчитывал. И с той поры стали люди на него коситься. Удача удачей, а всему на свете есть край – ну не может оно так вот всегда везти! Было бы дело лет сто назад – заподозрили бы в колдовстве. А ныне за само это слово на смех могли поднять. Фарийские мудрецы давно растолковали кнежу Стуже, что нет больше в Даланае никакого колдовства, да и то, что раньше было, на девять из десяти состояло из плутовства. И хотя стоял в горнице у Стужи глиняный человечище, который сто лет назад, сказывали, ходил как живой и трехсотпудовые камни одной рукой поднимал – так теперь был он мертвою глыбой, куклой, от которой проку было не больше, чем от деревянной вешалки.
Не было больше магии в Даланайской земле – вся ушла.
С годами Медовица расцвела и стала еще краше. Руки свои белые она берегла, не хотела тяжкой работой марать, потому полон дом был дворовых прислужников, обшивавших, обмывавших и кормивших Орешниковых домочадцев. А было их теперь уже шестеро, потому что, кроме Медовицыной матери Цветаны (Орешникова мать почти сразу после отца померла), появился один, потом другой, а потом и третий сын. На десятое лето с того дня, как обвенчали Орешника с Медовицей, качала она на руках четвертого, да только недолго он прожил, помер от родимчика. Медовица много и безутешно плакала, пока мать ее гладила по медноволосой, без следа проседи голове, а Орешник стоял в дверях, привалившись плечом к пройме, и глядел, и не знал, что сказать. Горе его придавило, но еще больше – страх. За все эти десять лет не проходило и дня, чтобы не вспоминал он слов, которые прошептала ему будущая жена в темной горнице, руки на его шее сцепив так, будто удушить хотела: «Смерть тебе грозит, а спасет тебя от нее наша с тобою дочь». И вот годы шли, а не было дочери – лишь сыновей приносила ему Медовица. Рослых, крепких, красивых сыновей. Он и сейчас слыхал, как они бегали по двору, смеясь, а няньки на них шикали – беда в доме, не до смеху! Но детворе-то что – они погибшего брата своего знали едва лишь три дня.
Наплакавшись, Медовица от матери отстранилась, посмотрела на Орешника, потом опять на Цветану. Та все поняла, встала и вышла молча, оставив дочь с мужем наедине. Орешник нерешительно подошел, сел рядом с женой. Медовица глядела не на него, а в угол, туда, где еще вчера люлька детская стояла.
– Я вот думаю, – сказала вдруг глухо, – что не то попросила. Сказала, что богатства хочу, достатка, почета, хочу, чтоб удача и золото сами мне в руки шли. А чтоб уметь любую хворь лечить, от болезни спасти – этого не попросила. Молодая была... дура.
И опять заплакала. Орешник неловко обнял ее, она припала к его плечу лицом, стискивая сорочку у него на груди. Жалко ему было ее в такие мгновения. И когда она плакала так, его обнимая, он почти совсем ее не боялся.
Слава Радо-матери, оставались у них еще трое сыночков – ими сердце материнское быстро утешилось. Не могла Медовица нарадоваться на своих мальчуганов. Больше всего любила Желана, старшенького, но и двое младших, Злат да Иголка, были ей милей света белого, милее себя самой. Все, как на подбор, – рослые, здоровенькие, все в матери души не чают – и немудрено, ведь так она была с ними добра и ласкова, что Орешник только диву давался – не иначе квочка над новорожденными цыплятами. Пока дети совсем малы еще были, он это считал за должное. Но подрастали мальчишки, а с ними и хлопоты подрастали. И вот настал однажды день, когда крепко осерчал Орешник на Желана: балуясь во дворе, стащил малец у зазевавшейся кухарки огниво и чуть весь дом не спалил, хотя много раз ему говорили и отец, и мать, что с огнем баловать негоже. Желану как раз десятый год пошел, а капризов в нем было ровно в пятилетнем – по целым дням мог ходить, уцепившись за материн подол, и клянчить то леденец, то сладкого яблочка, и ни за какую науку его засадить не получалось – тут же убегал. Дурно это было, да и на Злате дурно сказывалось – он от старшего брата ни в чем не отставал, во всем потакал ему, во всем подражал. И понял вдруг Орешник, что растут у него старшие сыновья – обалдуи и лодыри, а из меньшого еще неизвестно что выйдет – покамест он в люльке сидит да с деревянными лошадками забавляется, а пройдет еще год-другой, и сам у старших братьев научится бездельничать да к мамке ластиться, зная, что не накажет. Видел бы это Мох, сызмальства державший единственного сына в строгости, даром что никого родней у него не было...