— На беду ты себе такой красавицей выросла, доченька. Ты вот не знаешь, а бывает, что и не возвращается такой. Зачем ему? У них ведь полны опочивальни, да и в чужих садах полакомиться кто такому воспрепятствует? Сами ему двери открывают, взглядами, улыбками его приманивают. Мужчине что одна, что другая — все едино. Лишь бы… ах, доченька, сама уже знаешь, чего им нужно. А после спят они и ни лица, ни голоса уже не помнят.
— Что ты бормочешь, старая? Ты про кого это? Про царя аттанского? Прекрати! — топнула на нее Атарика. И охнула, обхватив живот руками.
— Вот видишь! — подхватила, не смущаясь, нянька. — А ему и горя мало. Приляг, доченька, вот так, отдохни тут. А я сейчас, сейчас.
У себя в комнатке открыла нянька сундучок, вынула заветный мешочек. В первый раз, когда с ней такое приключилось, она долго металась, не зная, что делать. Старая рабыня с кухни научила. В первый раз было больно. Потому что поздно: уже было почти заметно, как сейчас у доченьки. Потом-то нянька до такого не допускала, сразу делала, что нужно. А в первый раз… Ну да ладно, потерпит доченька, нянька скатает потуже жгут из девичьей головной повязки, даст доченьке, чтобы зажала зубами. И никто ничего не узнает. А повару скажет, что для себя готовит отвар. Повару что? Он разве считает, сколько раз она пила уже эту горечь? Ему лишь бы…
— Вот доченька, попей, тебе легче станет.
— Спасибо, нянюшка. Ты смотри, смотри в окно. А я полежу. Как же так, обещал за одну луну обернуться. Глупая я, что ему не сказала. Он бы не задержался. Зачем ты про него плохо говоришь, няня, — он просто не знает!
— Попей, попей, доченька.
— Что это питье так пахнет? Няня, а не случилось ли с ним по дороге беды? Он ведь в кочевья поехал, а оттуда все и началось! Няня! Что ты молчишь? А если он не вернется? Никогда не вернется? Если он уже умер, няня, а я не знаю?
— Выпей же, госпожа, будь умницей. Ну, еще глоточек!
Атарика вскочила, отбежала он няньки на другой конец комнаты. Пригладила растрепавшиеся волосы, одернула на себе одежду.
— Я не буду это пить. Ты что-то подмешала. Почему ты отводишь глаза?
— Доченька, госпожа, для тебя же стараюсь! Ведь господин отец твой убьет тебя. И меня, конечно, убьет. Но…
— Какая же ты, няня. А говоришь, что любишь меня. Он же там, у меня, живой. Я его слышу, как он пальчиками перебирает. Ты не бойся ничего. Я скажу отцу, что зернышко проглотила…
Нянька зарыдала в голос.
— Маленькая моя! Сказки эти отец твой все в детстве слушал, тогда же и забыл. Не бывает так, доченька, Атарика-нана, не бывает никогда. Выпей, послушай меня, глупую старуху. А вернется твой царь — оглянуться не успеешь, как заново тебя начинит. Глаза у него такие, и носит он всегда красное, а кто носит цвет граната, тот и плодовит, как гранат.
— Как же можно, няня, он там живой, я знаю, я чую его!
— Можно, можно, доченька. Он пока еще не настоящий, понарошку. Он пока не будет, а потом снова станет.
— А если он на меня обидится?
— Что ты, доченька! Он не понимает ничего. Он и не заметит.
— Нет, няня, я не буду это пить. Я боюсь.
Глупая, глупая девочка. Но нянька знает, как надо, знает, что делать, нянька перехитрит свою малышку — и все будет хорошо.
И нянька пошла к повару и сказала:
— Сладостный мой, халвяной, медовый, не могу я пить это. Горько. Хоть что, не могу себя заставить и глотка сделать.
— Глупая ты, — испугался повар. — Выйдет все наружу, насмерть запорют. Мне-то что, — слукавил он, — без моих кушаний господин дня не мыслит. А вот тебе совсем не жить.
— Глупый ты, — надулась нянька. — За меня госпожа заступится. Сам знаешь, отец ей ни в чем не откажет.
— Все равно, глупые мы оба: даром нам это не пройдет. Выпей, имбирная моя, шафрановая. Ты как зернышко перца: дыхания лишаешь, а сладко. Ну, выпей еще разок.
— Глупый ты, гордость поваров! Разве не можешь приготовить мне такое кушанье, чтобы вкуса этого зелья вовсе не чувствовалось?
— Глупая, приходи сегодня ночью, я дам тебе такое кушанье.
И на следующий день, попробовав от кушанья, нянька удивилась: ни вкуса, ни запаха противной травки и следа не осталось.
— Да есть ли она там?
— Не сомневайся. Видишь теперь, как я люблю тебя.
— Пусти, пора мне.
И подали Атарике к завтраку лепешек румяных, легких, пышных, и молока кислого с шалфеем и мятой, и мягкого сыра, и сотового меда, и пряников, и сладкой воды. А еще рассыпчатого печенья с пряностями, политого розовой глазурью. Нянька хлопотала над скатертью, переставляла тарелочки, то одно, то другое придвигала поближе к доченьке. Атарика рассеянно улыбалась. Вовсе ей кушать не хотелось. А вроде и голодна, как никогда?
— Что ты, няня, хлопочешь? Я и так поем.
Взяла чашечку с кислым молоком, поднесла к губам.
— Пей, пей, доченька, — вырвалось у няньки. Сама и пожалела: вовсе не в молоке было зелье, просто от заботливости, от жалости к исхудавшей, истомленной тревогой и печалью госпоже, вырвалось привычное слово. Если б не вчерашнее!
Атарика стала бела, как молоко в отставленной чашке. Поднялась, не глянув на няньку, вышла.
О подруге
Степнячка Шуштэ ни минуты не стеснялась того, что она степнячка. В дом своего мужа вошла, как подобает женщине-удо — хозяйкой. Что бы там ни думал отец мужа, но в покоях, отведенных Атарику, она — царила. И, не как удочеренная сирота, не как из жалости взятая в дом, не торопилась переодеться в одежды Аттана. Плела свои косицы, мыла их сывороткой, шуршала широкими платьями, звенела монистами, топтала ковры узорчатыми носками. И не считала зазорным самой войти в кухню, приготовить настоящей еды. Раз уж здешний повар не знает, как она готовится. А что котлы здесь рабы чистят, ну хорошо. Ну и очень хорошо. А вот поесть по-своему человек должен обязательно. Не своя еда — баловство. Ни силы в ней нет, ни вкуса, ни смысла.
Поначалу только свое ела. Потом заметила, что за одним столом едят они с Атариком каждый свое. Испугалась, ведь и в постели так может стать. Но придумали они угощать друг друга, хорошо вышло. И радостно, и смешно.
Да уехал Атарик — и нет его, все нет. И вести одна чернее другой прилетели из степи, и осталась Шуштэ одна на свете. Только Атарик. А его отец сказал: был у меня сын. И не ждет уже сына обратно. Но Шуштэ знает, с кем поехал любимый муж, и не боится. Эртхиа-хайард уже ходил в Небесную степь, или на ту сторону мира, или куда еще, откуда никто не возвращается, и вернулся. И спутника своего в беде не оставит ни за что, это все удо знают. О чем Шуштэ волноваться? Она здесь за высокой стеной в большей опасности, чем ее муж в пораженной смертью степи, но поехавший с самим Эртхиа.