— Нет. Она объяснит, и все исчезнет. Не хочу. Потом, когда соберемся уходить, спрошу — или ты спросишь. Сделаешь это для меня? У меня губы немеют, когда подумаю об этом. Но, в самом деле, это странно. Откуда столько дыма?
— А я говорю! — Атхафанама всплеснула руками. — А меня неженкой дразнил!
— Посмотри, — сказал Илик, приподнимаясь на локте. Дым лез снаружи, сквозь щели в шаткой двери, и наполнял уже всю хижину.
Атхафанама двинулась было к двери, но Илик остановил ее:
— Не высовывайся наружу. Если нас заметят, что будет с Райей?
— Я одним глазком, в дырочку.
— И что ты там разглядишь? Подожди, вернется Райя и все расскажет.
— Райя! Ты вот заговорил об этом… Много странного в ней. Еду готовить она не умеет. Похлебку простую из муки и лука — и то я ее научила. Пол мести она не умеет, только пыль поднимает. Сноровки нет, привычки. Она не похожа на вздорную неряху. Она просто не знает, что и как. Прорехи на ее платье даже не заштопаны — такой гладью зашиты, что не у всякой мастерицы выйдет.
— Ты заметила? — обрадовался Илик. — Я даже думать об этом боялся.
— Рабыни в мастерских не готовят и не прибирают. Для этого есть неумехи, чье время не дорого. И штопать рванье, как царицам платья вышивают, станет только та, для кого это совсем просто и привычно. Илик, а ведь и правда…
Но распахнулась со стуком дверь, с клубами дыма ворвалась Райя — с пустым кувшином, упала плечом на стену, задыхаясь в своем платке.
— Что случилось? — кинулась к ней Атхафанама.
— Выйди, посмотри.
Атхафанама выскочила наружу. Илик поднялся и пошел за ней, придерживаясь рукой за стену.
Со стороны селения ветер гнал черный дым.
— Пожар? — жалобно спросила царица.
— Жгут дома, — ответил Илик бесцветным голосом.
— Аиз и его братья, — боязливым шепотом объяснила Райя. — Никто не знал, что Аиз вернулся. Братья сговорились и встретили его, провели домой ночью, тайно. Если там еще остались живые, огонь убьет их вместе с хассой.
Атхафанама оглянулась на Рукчи.
— А мы уже здесь. Когда пойдем в селение?
— Завтра, думаю. Сегодня они так испуганы, что…
— Пойдем завтра, — согласилась Атхафанама и закрыла лицо руками.
— Зачем? — испугалась Райя.
— Затем, что мы джаиты, — сказал Рукчи. — Джаиты, как и тот лекарь, о котором ты нам рассказывала. Это значит, что утром я соскребу, как ты говоришь, эту щетину, которая выросла, пока я тут валялся, и мы пойдем в селение, потому что, даже если ясно, что больной умрет, нехорошо оставлять его умирать в одиночестве. Кто-то должен подать ему воды и закрыть глаза. Когда мужья оставляют жен и матери детей, мы приходим, как братья. И сестры, — добавил он, взглянув на Атхафанаму. — Если ты начнешь плакать сегодня, царица, как завтра пойдешь к людям?
— Завтра я плакать не буду, — угрюмо пообещала Атхафанама, вытирая ладонями лицо. — Ни завтра, ни во все другие дни.
— И вы не боитесь хассы? — спросила Райя. — Тогда возьмите меня с собой. Я устала убегать от нее. Я боюсь снова остаться одна. Ни за что не хотела бы я снова увидеть то, что там сейчас начнется. Но бежать уже некуда. Возьмите меня с собой. Я буду делать все, что вы скажете. Не оставляйте…
Атхафанама обняла ее.
О песне
— А мотив? — спросил Тахин, сведя брови.
— Похититель.
— Давай.
— Давай? — переспросил Эртхиа, облизнув пересохшие губы.
— Ну.
Эртхиа решительно прижал дарну к груди, а на Тахина взглянул почти робко.
У Тахина лицо застыло, осунулось, а взгляд зажегся, обращенный к густо-золотому пламени.
— Ну же, — выдавил сквозь сжатые губы.
Эртхиа ударил по струнам. И сейчас же выровнялось биение сердца, и чужим показался остывающий на висках пот, и глубоким стало дыхание. Пока перебирал лады, сами собой вспомнились слова, вычитанные в хрупком от времени свитке из заветного ларца далеко в Аз-Захре:
навстречу мне ты идешь
меня не видишь
чужака тебе неизвестного
далекого ненужного тебе
видишь
не меня
навстречу тебе я иду
тебя не вижу
возлюбленного
любовь свою
желание
горечь и огонь вижу
не тебя
мимо ты проходишь
мимо я иду
здравствуй
прощай
И Эртхиа выкрикнул первые слова в лицо огню и краем глаза успел заметить, как дрогнуло лицо Тахина: веки и губы. И Эртхиа запел, прилежно выводя мелодию. Но Тахин вдруг, перебив, вступил тоже, повторяя слова и мотив, но чуть запаздывая. Эртхиа уронил голос и повернулся всем телом к Тахину:
— Что ты делаешь? — потому что в Хайре, если пели вместе двое, то пели одинаково или вступали по очереди, перекликаясь и как бы споря друг с другом.
— Так тоже можно петь, — сказал Тахин. — К этой песне очень подходит так петь.
— А я никогда такого не слышал. И не умею. Ты сам это придумал?
— Да нет, слышал про такое, захотел попробовать. Эту песню так и пели. Давай попробуем?
— А выйдет?
— Да тут нечего уметь. Просто пой свое, а я — свое.
— А как играть?
— Ты играй для себя, а я уж подлажусь. Давай, все получится.
— Ну, хорошо. Ладно. Давай.
Эртхиа глубоко вздохнул — и повел мелодию, высоко вознося над огнем, над чернотой ночи к пристальному свету медлительных ночных светил. И Тахин подхватил, чуть запаздывая, так что слова ложились друг на друга как бы наискось, и искажался их облик, как отражение в колеблющейся воде. Этому не было конца и не могло быть. Но, как было над долиной Аиберджит: если не приглядываться к тропе, а только идти по ней без робости, сама несет тропа, — так и теперь: не бояться, не сомневаться, только петь свое, — и слышать, как голоса, споря, удерживают друг друга в прозрачной вышине.
— Обещай. Поклянись. Слышишь, — зажмурившись, прошептал Эртхиа, когда все кончилось, — поклянись, что не в последний раз мы пели вместе.
— Хорошо бы, — сказал Дэнеш.
Они все трое переглянулись согласно, и тут ветер подхватил витую прядь с головы Тахина, и она с готовностью вспорхнула, полыхнула, забилась языком золотого огня, и следом занялась вся яростно-рыжая грива, разрослась, загудела, дохнула жаром в лицо Эртхиа. Тот уклонился, зажмурив глаза. Тахин вскинул руки, обхватил голову, унимая пламя. Оно тут же прикинулось рыжими кудрями, легло вольно и покойно на плечи.