Раньше Инка частенько была маской, за которой прятался Писсаридзе. Не вдумываясь, четко произносила она перед клиентами вбитые хозяином речи о достоинствах отдыха в пятизвездочных отелей, послушно излагала программу туров, как верный раб, уговаривала богатых дамочек полечиться на дорогих курортах, с готовностью заказывала билеты, настоятельно советовала оплатить экскурсии. Вызубрив пожелания хозяина, без зазрения совести восхваляла она перед озадаченными клиентами преимущество горящих путевок, не вдумываясь, что такое говорит. Но теперь, среди убедительного, быстрого щебетания наша Инка, как взволнованная кецаль, вылетала из игры в послушную маску, усаживалась на подоконник и следила, что будет дальше. А дальше она начинала запинаться, покашливала, нервничала, и все ее усилия были направлены на одно – сдержать слезы отчаяния и обиды на шестизубую шакалиху-судьбу, на хромую, хлипкую удачу. Неудивительно, что некоторые клиенты начинали неодобрительно переспрашивать и дергаться.
Как-то раз, после долгой пляски вокруг преуспевающей тетушки, несомненно, из довольных властителями, Инка почти уговорила ее поехать в Египет по горящей путевке. И надо же было выйти из игры в самый ответственный момент, когда корабль-бумажник расстегнут, а щедрая рука выкладывает на столе пирамиды заветных купюр Инка стремительно выбегает из игры, она где-то далеко и оттуда с безразличием наблюдает за долгожданным раскошеливанием. Сейчас надо бы затаить дыхание, молчать и постараться ничем не спугнуть решение, лучше бы покорно ждать, пока пирамида купюр отстроится и многострадальный договор наконец будет подписан. Но Инка вне игры, и ей все нипочем. Ни с того ни с сего голос срывается, и она сбивчиво отговаривает старенькую козочку, которая сдалась и сама рвется в духовку. Такая неожиданность здорово оглушает клиентку, лишает бдительности, рука ее дрожит, пирамида рушится, потом, раскрасневшись, огорченная тетушка долго ползает по полу и подбирает разлетевшиеся по всей комнате деньги. К сожалению, даже это неспособно обуздать сбежавшую Инку, ничто не возвращает ее к делу, она осмелела и напоминает, что летом в Египте жарища укладывает табунами, тем более если возраст наверняка дает о себе знать и сердце пошаливает. Увы, тетушка не оценила заботы, не распознала искренности, а возмущенно распрямилась, забыв половину капиталов на полу, не найдя, чем бы кольнуть, обиженной пулей вылетает из офиса и бормочет на ходу: «Старуху нашли, и без вас обойдусь». Инка задумчиво смотрит ей вслед и про себя шутит: «Вот – пример настоящей заботы о клиенте». Но такая забота может дорого обойтись, если пронюхает Писсаридзе: заставят работать в субботу, вычтут из зарплаты, да так нещадно, что только на кофе и хватит.
В свободные минуты Инка теперь погружалась в привычный ступор морских свинок и тупила на тему: кто же такой этот Уаскаро, как его понять, как разгадать? Но мысль не слушалась, слепла, глохла и металась, натыкаясь на стену из камней, которые так плотно уложены друг на друга, что и ножа между ними не просунуть, не говоря уже о какой-то близорукой, ленной мысли.
Кто такой этот Уаскаро с кожей цвета миндаля, чья грудь широка и горяча, как прибрежный песок. Почему он не уводит ее в тихие улочки, где можно, обнявшись, идти и шептать друг другу на ухо первые осторожные признания? Почему он тянет Инку на многолюдные проспекты, на шумные площади? Почему не замечает, что Инка трясется и нервно оглядывается по сторонам? Почему не жалеет, видя, как жалобно она втягивает шею в плечи, ныряет в надушенный шарф, прижимает к груди сумочку и, отчаявшись, дергает Уаскаро за рукав, сквозь зубы умоляет: «Бежим отсюда, бежим к природе»?
Уаскаро, кажется, испытывает удовольствие от ее мук.
– Черная кепка злит солнце и притягивает ультрафиолет, – говорит он, и кепка летит из его рук в раскрытое окно поезда, в темноту туннеля. Инка злится, но не возражает. А сама не замечает, как глаза открываются навстречу миру, навстречу мегаполису, которого она боится, как дикий необузданный зверь.
Зачем он берет ее с собой на эти «прогулки по Океану Людскому»? Со времен знакомства неужели он не успел понять, что Инка страдает в толпе от морской болезни? Она, расталкивая плотные людские трясины локтями, медленно и бесцельно продвигается за ним по Тверской, Арбату, Никольской или Мясницкой, а он крепко, словно наручником, сжимает ее запястье и тащит за собой. Инка от отчаяния и негодования готова убежать в любой узкий, сырой и безлюдный переулок. И бежать, бежать, бежать без оглядки, слушая, как эхо отвечает на шажки легкими вздохами.
Одно завораживало и восхищало Инку во время таких круизов – надо было видеть, как плавно, спокойно шествовал Уаскаро, чувствуя себя в Океане Людском как капитан и владелец легкого парусного судна. Он обходительно миновал старушек, почтительно уступал дорогу женщинам, снисходительно ускользая от грубых пинков и острых локтей, веско убеждал мужчин посторониться, а иных почтительно пропускал вперед. Он плыл, выразительно поглядывая вокруг, его глаза прояснялись, здесь он был свой, он был властелин, он сиял, и его косицы поблескивали на солнце. Каким чудом ему удавалось не грубить и не толкаться, было загадкой. Да что и говорить, он продвигался, почти не касаясь людей, ласково отводя их локти и руки. И шел довольно быстро для давки центральных улиц. Так ходить – утраченный вид спорта. Инке, которая едва поспевала за ним, такая горделивая манера передвижения казалась заразительной, почему бы не перенять хорошее. Но, стараясь двигаться медленно, Инка тут же попадала в западню широкого плаща какой-то дамы, цепляла замком сумочки чужой шарфик, вдыхала пышные волосы незнакомки, а венцом оказывалось столкновение с широкой железной грудью быкадора, он, естественно, не думал уступать дорогу, шел напролом, ледоколом сквозь людские айсберги. Вот тогда-то бережное, отеческое обращение Уаскаро с людьми начинало Инку удивлять: нет, это забытое, утраченное искусство. В Инке кипела жажда отомстить за свои обиды, она разъяренно несколько раз пихала быкадора плечом в грудь, сама не зная, чего ради. А когда ее тело отлетало в мягкие топи толпы, она искала зоркими глазами обидчика – подтолкнуть или хватить между лопаток своим остреньким невесомым кулачком, а потом проворно скрыться за спинами.
Иногда Уаскаро застывал и начинал любоваться: красотой неряшливой ветхой бабушки в желтых кедах или пестрой стайкой школьников, которые галдели, свистели и прыгали. В другой раз Уаскаро останавливался возле музыкантов военного оркестра, сидящих рядком на железных воротах мэрии. Он с интересом разглядывал курсантов, которые зябко кутались в негреющие парадные шинели с начищенными до царапин золотыми пуговицами. Медные тубы, трубы и валторны золотом искрили на солнце. Он протягивал банкноту, и курсанты, не дожидаясь выступления на сцене-времянке у памятника, играли только для мистера латино марши и танго. От маршей Уаскаро улыбался, приплясывал на ходу, распевал «айлавмоска», притопывал ногами, отбивал чечетку. Пляска «айлавмоска», набирая скорость, привлекала внимание окружающих, пробуждала Инку и заражала восторгом, желанием нашалить, сделать что-нибудь возмутительное, восхитительное и волшебное.
Однажды, после очередного круиза по Океану Людскому, Инка прилетела домой взбудораженной, измученной птицей. Решительным движением сдернула плащик, и тут старенькая радиола огласила квартирку, а заодно двор и улочки, чуть более симпатичные во мраке, воплями. Это кричал и стонал голос-шаман. Хозяин его, Джим Моррисон, увы, давно умер, но голос-шаман жив, вечно будет царапать и ласкать облака. Сырость зимы ворвалась через распахнутую балконную дверь, и голос-шаман что-то бубнил, а потом швырял в мокрую шерсть неба крики и стоны. Инка скакала по квартире, голос-шаман проникал в нее и лечил от волнения, от любопытства, от мук, кто же такой этот Уаскаро? Отдавшись течению мелодии, задевая в пляске мебель и переворачивая табуреты, Инка чуть было не смахнула телевизор и радиолу. Разгоряченная, с кровавым холодком в горле, она чувствовала запах собственного дымящегося пота, и теплые густые капли сползали по лбу и по шее. Напевая хором с голосом-шаманом: «мистер моджо райсинг», она вскочила на стул, дернула дверцу шкафчика, рывком выбросила оттуда пачку фотографий, перетянутых кожаным шнурком, под которым улыбался и сиял обладатель солнечных ласк, «зазнавшийся эгоист и больше никто». Но какие могут быть уныния, когда «мистер моджо райсинг», и она продолжала прыгать по комнате, морщилась и рвала толстые пачки фотографий. Письма рвать было бы легче, они были бы зачитаны и замусолены, закапаны слезами, кетчупом, маслом от шпрот, мокко и зацелованы радугой ее помад, но он никогда не писал, потому что «этот циник и эгоист способен сожрать целое блюдо водорослей и обесточить любую магию, любую». Он только и может посмеиваться кривой улыбкой, вспоминая то лето. За это Инка рвала фотографии на мелкие неровные кусочки, выпуская в ярость рук всю свою сердечную тоску, «терн оф зе лайт», все обиды, ей нанесенные, «мьюсик из йо онли френд», а то лето ее больше не интересовало, оно наконец-то прошло и забылось, как корабль-мираж. Теперь у Инки есть тайна поважней, ее надо бы разгадать, распутать как кипу ниток, узнав, кто такой Уаскаро и когда, наконец, его рука усталой птицей нечаянно опустится ей на талию.